Алексей Макушинский - Макс
И как-то (был пасмурный, темный, как будто дрожащий, исчезающий, тающий, неуверенный день…) — как-то, уже подойдя к дому, остановившись, на улице, у подъезда, вдруг с такой мучительной ясностью представил себе — еще один вечер: в своей, плывущей над городом комнате, — и такое отчаяние, и ощущение такой безысходности вдруг охватило его, что он, Макс, почти не думая, может быть, что он делает, куда, зачем он идет, спустился к реке, закурил сигарету, посмотрел на воду (совсем черную между белыми льдинами…) — и еще мгновение помедлив, забежав — но лишь на мгновенье — домой, набрал мой номер, быстрым, я помню, возбужденно-решительным голосом спросил меня, может ли он зайти ко мне… чуть попозже… и не может ли переночевать у меня… (можешь: конечно…) — повесил трубку (короткие, на моем конце провода, быстрые, резкие, обгонявшие друг друга гудки…) — и выбежав снова на улицу, переехав на троллейбусе через мост, пошел — в мою сторону.
Я ждал его: целый вечер; целый вечер, долгий и зимний, бродил он, значит, по улицам, переулкам, в снегу, в сумерках, в темноте.
— Я же (теперь, здесь, поворачивая обратно…) — я вспоминаю теперь эти зимние, эти ранние вечера, когда в пять пополудни уже начинает темнеть, и в шесть уже просто темно, но город и улицы еще живут своей жизнью; идут люди; горят фонари; машины летят сквозь снег; и совсем странной, загадочной, непонятной кажется эта жизнь (окруженная тьмой, заметенная снегом…): часам к семи, может быть, достигает она своего высшего напряжения, возбуждения и беспокойства (что-то вспыхивает, что-то грохочет; машины обгоняют друг друга; толпы людей чернеют на улицах…) — и лишь к восьми, к девяти, к половине десятого понемногу стихает, смолкает, уходит…
И прежде чем дойти до меня, Макс, не в силах остановиться, целый вечер, зимний и долгий, бродил, значит, где-то, по улицам, возбужденным и переполненным, переулкам, понемногу смирявшимся, — бродил по ним (думаю я…): со своим собственным, не стихавшим, не смирявшимся беспокойством, — ощущением безысходности, невыносимости жизни, — и в то же время: с внезапным, забытым ощущением побега, убегания, ускользания от чего-то, — с тревожным, горестным, втайне отрадным, отчасти знакомым ему, совсем ему незнакомым, ощущением — бездомности, как будто размывавшим, стиравшим, и в нем, и вокруг, какие-то, неизвестно кем проложенные границы, неизвестно кем проведенные линии. Он понимал, разумеется, что — назавтра, к примеру — переночевав у меня, он все-таки возвратится (будет вынужден — возвратиться…) в свое, еще и еще раз, решительно неописуемое жилище; он не думал, не хотел думать об этом; вновь и по-прежнему думал он о каком-то, совсем ином, безусловном и подлинном возвращении… И странным образом приближая его к чему-то… к самой возможности возвратиться… домой… это чувство бездомности (тревожное, втайне отрадное…) уводило его все дальше, водило его по городу, и привело его, может быть, на такие улицы, в такие места, где он, Макс (или так казалось ему…), ни разу до сих пор не бывал; и как бы то ни было, знакомые ему или нет, эти места, эти улицы (дома, проходы, бульвары; деревья, решетки, скамейки…) раскрывались и разворачивались перед ним, Максом, в каком-то, неожиданном и непривычном порядке, — и словно отмеченные его бездомностью, одиночеством, лишенные центра, лишенные (думаю я теперь…) той неподвижной, той как бы светящейся точки, вокруг которой и располагаются обычно для нас все улицы, все переулки, маршруты и адреса, ожидания и встречи, — кружили, кружились вокруг, повторялись и путались, расплывались в сумерках, таяли в темноте, исчезали, вновь появлялись… и он был, в самом деле, совсем один здесь, в этом городе, среди этих людей, машин, возбужденья, круженья; и что-то, казалось ему, могло, имело случиться; и он снова чувствовал в себе ту решимость, готовность к чему-то, еще неизведанному, которая (казалось ему…) как будто ослабла в нем, которую он, Макс, как будто утратил за последние дни, недели, последние… да, да, уже месяцы… и он шел все дальше, все дальше, сворачивая направо, налево, из переулка в улицу, из улицы в переулок, — по грязно-снежному месиву, — по свежему, почти нерастоптанному, мокрому и мягкому снегу, — сквозь шум и грохот, — сквозь мгновенные паузы, полосы: тишины, — то очень быстро, то совсем медленно, — с внезапным волнением всматриваясь в странно близкие, в нижних окнах домов, за освещенными изнутри занавесками проплывавшие тени, с тайной надеждой прислушиваясь к чьим-то шагам на снегу, голосам в незнакомом дворе, обрывкам музыки, вылетавшим в открытую форточку. Было сыро и от сырости холодно; ботинки его промокли; озноб бил его. Он закурил сигарету; посмотрел на погасшую спичку; он понял вдруг, что ничего… ничего не случится: — и пошел все-таки дальше, все дальше; и вдруг, в какой-то улице, совсем ему незнакомой, уже почти пустынной, тихой, увидел вдруг — Соню: Соню, о которой он почти не думал (казалось ему…) с того самого вечера… на море, — и которую он тут же вспомнил, тут же (показалось ему…) узнал, — а вместе с нею вспомнил, конечно, и тот… как давно это было… бедой и отчаянием от него, Макса, отделенный, оторванный вечер… облака, гаснущие над морем, над мысом… протяжные отсветы, бегущие по воде… Она шла ему навстречу; она свернула вдруг в переулок; он хотел окликнуть ее; не окликнул; свернул вслед за нею; обогнал ее; обернулся: она — нет, не Соня, с испуганным удивлением посмотрев на него, прошла мимо, и — быстро-быстро, в свою очередь, обернувшись — вошла, вбежала, в угловом доме, в подъезд. И он так ясно, с такой мучительной, отчаянной ясностью видел все это: и этот переулок, совсем ему незнакомый, и снег на краю тротуара, и мокрую от снега афишу, и дверь подъезда, в который она вошла, и — за дверью, за двойным рядом стекол — одной-единственной лампочкой тускло освещенную лестницу, перила, стоптанные ступени; и — что же? что же делать теперь? — и чувствуя уже только усталость, тревогу, — безнадежность жизни, тщетность усилий, — прошел еще какие-то переулки, дворы (незнакомые, знакомые, неузнаваемые…) — сел, быть может, в трамвай (уже вечерний, пустой, печально и призрачно скользивший по пустынным, заснеженным, печальным и призрачным улицам…) — и проехав, может быть, три — четыре, может быть, остановки — свернув, еще раз, налево — еще раз: направо — дошел, наконец, до меня, позвонил в дверь, стряхнул снег, снял пальто, ботинки… лицо его показалось мне каким-то особенно горестным, погасшим, застывшим, взгляд: неподвижным, повернутым в сторону.
Мы поужинали, я помню, на кухне, вместе с — отнюдь не случайными, как уже говорилось, — вновь, следовательно, — и снова лишь на мгновение появляющимися (не появляющимися…) на этих страницах персонажами моей собственной (тогдашней: в известном смысле, и теперешней…) жизни; поужинав, ушли в мою комнату; он попросил еще чаю; выпил его; закурил сигарету; — и была уже ночь; горела лампа; он сидел, я помню, на диване, в углу, облокотившись на валик, ногу закинув за ногу и свободной рукою обхвативши колено; я же — за столом, под лампой, напротив; и когда я спросил его, не хочет ли он лечь спать, например, он, Макс, почти с упреком посмотрел на меня (как если бы я напомнил ему о чем-то таком, о чем он не хотел бы и думать…); и — мне все равно: так он ответил; мне тоже; и так мы сидели, молча, за столом, на диване; и та, бесконечно-глубокая, ни с какой иной, дневной тишиною не сравнимая тишина, которая охватывает и обступает нас ночью, но которую, даже ночью, мы обычно не слышим: за нашими собственными, о чем-нибудь, мыслями, со всех сторон обступила нас в эту ночь; и мне казалось, я помню, почти невозможным, чтобы кто-то из нас прервал и нарушил ее: каким-нибудь словом, какой-нибудь фразой. Вдруг и совсем неожиданно Макс, целую зиму ни о чем подобном со мною не говоривший, спросил меня, бываю ли я в театре: на маленькой площади, вижусь ли с Сергеем Сергеевичем, с Фридрихом.
— Да, бываю. Да, вижусь. А что?
Почти минута прошла, может быть, прежде чем он ответил.
— Вообще… так… Значит, бываешь, видишься?
— Вижусь, бываю.
Опять пауза и снова молчание.
— И… что же? — (с трудом и усилием…). — Зачем… это…
— Мне нравится все это.
— А… да… нравится…
— И потом… мне это нужно для некоторых… замыслов, весьма отдаленных.
Я воспользовался его отчаянием (так думаю я теперь…); я сказал ему, впервые и наконец, то, что я уже очень (я понял это, лишь начав говорить…) — уже очень и очень давно хотел — должен был — ему, Максу, сказать, — чего, при иных обстоятельствах, я бы, наверное, сказать ему не решился.
— Уже очень и очень давно видится мне некий… роман. И в этом романе…
Мне казалось, он не слышит меня; он смотрел в сторону; он думал, казалось мне, о чем-то совсем другом.
— Так что же?
— И в этом романе будет, видимо, некий театр… и в этом театре будут играть, наверное, некую пьесу…