Томас Вулф - Взгляни на дом свой, ангел
Она открыла черную кожаную сумочку, сунула в нее перчатки, достала маленький носовой платок с голубой каемкой и начала тихонько плакать.
— Ох-хо-хо-хо, — сказал Гант, покачивая головой. — Жаль, жаль, жаль. Пойдем в мою контору, — добавил он.
Войдя туда, они сели. Элизабет вытерла глаза.
— А как ее звали? — спросил он.
— Мы ее звали Лили. Ее полное имя было Лилиан Рид.
— Да я же ее знал! — воскликнул он. — Я с ней разговаривал недели две назад, не больше.
— Да, — сказала Элизабет. — Она умерла скоропостижно — одно кровотечение за другим вот отсюда, — она провела рукой по низу живота. — До прошлой среды никто и не знал, что она больна. А в пятницу ее уже не стало, — она опять заплакала.
— Тц-тц-тц-тц, — сказал он сочувственно. — Жаль, жаль. И какая была красотка!
— Я бы не могла любить ее больше, мистер Гант, — сказала Элизабет, — даже будь она моей родной дочерью.
— А сколько ей было лет? — спросил он.
— Двадцать два года, — сказала Элизабет, снова начиная плакать.
— Какая жалость! Какая жалость! — согласился он. — А родные у нее есть?
— Никого, кто хоть палец о палец для нее ударил бы, — сказала Элизабет. — Ее мать умерла, когда ей было тринадцать лет — она здешняя, из Битри-Форк… А ее отец, — продолжала она негодующе, — старый подлый скупердяй: он в жизни ничего не сделал ни для нее, ни для кого другого. Он даже на ее похоронах не был.
— Ну, кары ему не избежать, — сказал Гант туманно.
— На небе есть бог, — согласилась Элизабет, — и он свое в аду получит. Старый негодяй! — продолжала она с добродетельным негодованием. — Чтоб он сдох!
— Можешь не сомневаться, — сказал он угрюмо. — Так и будет. О господи! — Он помолчал, покачивая головой с медлительным сожалением.
— Грустно, грустно, — бормотал он. — Такая молоденькая. — Он испытал мгновение торжества, которое испытывают все люди, услышав о чьей-то смерти. И минуту жуткого страха. Шестьдесят четыре.
— Я не могла бы любить ее больше, — сказала Элизабет, — даже будь она мне родная. Такая молоденькая — вся жизнь у нее еще была впереди.
— Да, очень грустно, как подумаешь, — сказал он. — Богом клянусь, это так.
— И она была такой хорошей девушкой, мистер Гант, — сказала Элизабет, тихо плача. — Перед ней открывалось такое блестящее будущее. Куда лучше, чем в свое время передо мной, а я полагаю, вы знаете, чего я достигла, — добавила она скромно.
— А как же! — воскликнул он, пораженный неожиданной мыслью. — Ты же богатая женщина, Элизабет. Черт меня побери, если это не так. У тебя по всему городу полно недвижимости.
— Ну, этого я бы не сказала, — ответила она. — Но у меня достаточно денег для того, чтобы жить, не работая. Всю жизнь мне приходилось работать без отдыха. С этих пор я собираюсь сидеть сложа руки.
Она поглядела на него с застенчивой радостной улыбкой и маленькой энергичной рукой поправила прядь пышных волос. Гант внимательно осмотрел ее, любуясь тем, как строгий костюм облегает ее не стиснутые корсетом упругие бедра, как изящно сужаются ее красивые ноги к маленьким ступням, обутым в аккуратные коричневые туфельки. Она была крепкой, сильной, чистой и элегантной — от нее веяло легким ароматом сирени. Он поглядел на ее бесхитростные прозрачно-серые глаза и увидел, что она — настоящая светская дама.
— Черт побери, Элизабет, — сказал он. — Ты красивая женщина.
— У меня была хорошая жизнь, — сказала она. — Я следила за собой.
Они всегда знали друг о друге все — с первой же встречи. Им не нужны были никакие предлоги, вопросы, ответы. Мир отступил от них в неизмеримую даль. В тишине они слышали пульсирующий плеск фонтана, визгливый сластолюбивый смех на площади. Гант взял со стола альбом образцов и начал листать его глянцевитые страницы. На них были изображены скромные плиты мрамора из Джорджии и гранита из Вермонта.
— Это мне не нужно, — сказала она нетерпеливо. — Я уже выбрала. Я знаю, чего я хочу.
Он с удивлением поднял глаза от альбома.
— А что именно?
— Того ангела на крыльце.
На лице Ганта отразились удивление и досада. Он пожевал уголок узкой губы. Никто не знал, как он был привязан к этому ангелу. На людях он именовал его «белым слоном». Он проклинал его и говорил, что свалял необыкновенного дурака, когда выписал его. Шесть лет ангел стоял на крыльце под дождем и ветром. Теперь он побурел и был засижен мухами. Но он был из Каррары, из Италии, и изящно держал в одной руке каменную лилию. Другая рука была поднята в благословении; он неуклюже опирался на подушечку одной немощной ступни, и на его глупом белом лице была запечатлена улыбка кроткого каменного идиотизма.
В припадках ярости Гант иногда адресовал ангелу громовые кульминации своих филиппик.
— Исчадие ада! — вопил он. — Ты разорил меня, лишил последнего куска хлеба, поразил проклятием мои последние годы, а теперь ты и вовсе раздавишь меня, страшное, ужасное и противоестественное чудовище!
Но порой, когда он бывал пьян, он с плачем падал перед ним на колени, называл его Синтией и умолял его возлюбить, простить и благословить своего грешного, но кающегося мальчика. С площади доносился смех.
— В чем дело? — спросила Элизабет. — Вы не хотите его продавать?
— Но он стоит очень дорого, Элизабет, — ответил Гант уклончиво.
— Мне все равно, — ответила она решительно. — Деньги у меня есть. Так сколько?
Он помолчал, думая о том месте, где сейчас стоял ангел. Он знал, что ничем не сумеет закрыть или уничтожить это место — оно оставит в его сердце пустой и бесплодный кратер.
— Ну, хорошо, — сказал он. — Можешь взять его за ту цену, которую я сам за него заплатил. Четыреста двадцать долларов.
Она достала из сумочки толстую пачку банкнот и отдала деньги. Он отодвинул их.
— Нет. Заплатишь после окончания работы, когда он будет установлен. Ты, наверное, хочешь, чтобы была какая-нибудь надпись?
— Да. Вот ее полное имя, возраст, место рождения и остальное, — сказала она, протягивая ему исписанный конверт. — И я хотела бы еще какие-нибудь стихи — что-нибудь, что подходило бы для молодой девушки, которая скончалась так безвременно.
Он вытащил из ячейки бюро растрепанную книжку с надписями и начал перелистывать ее, время от времени читая Элизабет какое-нибудь четверостишье. Но она каждый раз качала головой. Наконец он сказал:
— Ну, а вот это, Элизабет? — и прочел:
Увял красы ее цветок.Хотя еще не миновалЛюбви и жизни полный срок,Господь к себе ее призвал.Но вера шепчет: не скорби,Благая участь ей дана, —Блаженство неземной любвиНа небесах нашла она.
— Это чудесно, чудесно! — сказала она. — Пусть будет это.
— Да, — согласился он. — Пожалуй, лучше не найти.
Они встали, окруженные сыроватым прохладным запахом его маленькой конторы. Стройная фигура Элизабет доставала ему до плеча. Она застегнула лайковые перчатки на розовых окорочках маленьких ладоней и осмотрелась. Один угол был занят старым кожаным диваном, хранившим отпечаток его длинного тела. Она посмотрела на Ганта. Лицо его было печальным и серьезным. Они оба помнили.
— Столько времени прошло, Элизабет, — сказал он.
Они медленно пошли к выходу по лабиринту мраморов. Ангел, стоявший на часах сразу за входной дверью, тупо ухмылялся. Жаннадо по-черепашьи втянул огромную голову чуть глубже под сутулую защиту дюжих плеч. Они вышли на крыльцо.
В ясном, промытом вечернем небе, точно собственный призрак, уже повисла луна. Мимо пробежал мальчишка-рассыльный с пустым бумажным пакетом — веснушчатые ноздри раздувались в голодном и приятном предвкушении ужина, словно уже ощущая его запах. Он скрылся из вида, и на миг, когда они остановились на крыльце у верхней ступеньки, вся жизнь словно застыла неподвижной картиной: пожарные и Фэгг Сладер заметили Ганта, быстро перешепнулись и теперь смотрели на него; полицейский на высоком боковом крыльце суда оперся на перила и уставился на него; у ближнего края газона, окружавшего фонтан, фермер, нагибавшийся к бьющей струе, чтобы напиться, выпрямился, разбрызгивая капли, И уставился на него; в налоговом управлении на втором этаже ратуши Янси — грузный, толстый, без сюртука — уставился на него. И на эту секунду медленный пульс фонтана замер, жизнь остановилась, словно на фотографическом снимке, и Гант почувствовал, что он один движется к смерти в мире подобий. Так в 1910 году человек может вновь обрести себя на фотографии, снятой на Чикагской Всемирной ярмарке, когда ему было тридцать лет и усы у него были черные, и вновь, глядя на дам в турнюрах и на мужчин в котелках, замороженных в изобилии секунды, вспомнить умерший миг и искать за пределами рамки то, что (как он знал) там было; так ветеран обнаруживает, что это он сам приподнимается на локте возле Улисса Гранта перед выступлением на картине, изображающей Гражданскую войну, — и видит мертвеца верхом на лошади; или, может быть, я должен был сказать — так какой-нибудь почтенный профессор вновь находит себя перед павильоном в Шотландии дней его юности и замечает крикетную биту, давно потерянную и давно забытую, и лицо поэта, который умер, и молодых людей, и их тьютора — такими, какими они были в те недели, когда занимались по девять часов в день, готовясь к выпускным экзаменам.