Дмитрий Вересов - Третья тетрадь
Ф. М. Достоевский – А. П. Сусловой[207]
[Висбаден] Четверг, 24/12 августа. [1865]
Я продолжаю тебя бомбардировать письмами (и всё нефранкированными). Дошло ли до тебя мое письмо от третьего дня (от вторника)? Доехала ли ты сама в Париж? Всё надеюсь получить от тебя сегодня известие.
Дела мои мерзки до nec plus ultra; далее нельзя идти. Далее уж должна следовать другая полоса несчастий и пакостей, об которых я еще не имею понятия. От Герцена еще ничего не получил, никакого ответа или отзыва. Сегодня ровно неделя, как я писал ему. Сегодня же и срок, который я еще в понедельник назначил моему хозяину для получения денег. Что будет – не знаю. Теперь еще только час утра.
Быть не может, чтоб Герц[ен] не хотел отвечать! Неужели он не хочет отвечать? Этого быть не может. За что? Мы в отношениях прекраснейших, чему даже ты была свидетельницею. Разве кто ему наговорил на меня? Но и тогда невозможно (даже еще более тогда невозможно), чтоб он ничего не отвечал мне на письмо мое. И потому я еще убежден, покамест, что письмо мое к нему или пропало (что мало правдоподобно), или он, к несчастью моему, теперь отлучился из Женевы. Последнее самое вероятное. В таком случае должно выйти вот что: или 1) он отлучился ненадолго, и в таком случае я все-таки на днях (когда он воротится) могу надеяться получить от него ответ; или 2) он отлучился надолго, и в таком случае всего вероятнее, что ему перешлют письмо мое, где бы он ни был, потому что наверно уж он сделал распоряжение о пересылке к нему писем, приходящих на его имя. А следств[енно], я опять-таки могу надеяться получить ответ.
Надеяться получить ответ буду всю неделю до воскресения, – но, разумеется, только надеяться. Положение же мое таково, что уж теперь одной надежды мало.
Но все это ничто сравнительно с тоской моей. Мучит меня бездействие, неопределенность выжидательного положения без твердой надежды, потеря времени и проклятый Висбаден, который до того мне тошен, что на свет не глядел бы. Между тем ты в Париже, и я тебя не увижу! Мучит меня еще Герц[ен]. Если он получил от меня письмо и не хочет отвечать – каково унижение и каков поступок! да неужели я заслужил его, чем же? Моей беспорядочностью? Согласен, что я был беспорядочен, но что за буржуазная нравственность! По крайней мере, отвечай, или я не «заслужил» помощи (как у хозяина обеда). Но быть не может, чтоб он не отвечал, его наверно нет в Женеве.
Я просил тебя, чтоб ты меня выручила, если можешь занять у когонибудь для меня. Я почти не надеюсь, Поля. Но если можешь, сделай это для меня! Согласись, что трудно сыскать положение хлопотливее и тяжелее того, в котором я теперь нахожусь.
Это письмо мое будет последнее до тех пор, пока не получу от тебя хоть какого-нибудь известия. Мне все кажется, что в Hotel «Fleurus» письма как-нибудь залежатся или пропадут, если ты не там сама. Потому не франкирую, что нет ни копейки. Продолжаю не обедать и живу утренним и вечерним чаем вот уже третий день – и странно: мне вовсе не так хочется есть. Скверно то, что меня притесняют и иногда отказывают в свечке по вечерам, в случае, если остался от вчерашнего дня хоть крошечный огарочек. Я, впрочем, каждый день в три часа ухожу из отеля и прихожу в шесть часов, чтоб не подать виду, что я совсем не обедаю. Какая хлестаковщина!
Правда, есть отдаленная надежда: через неделю и уж самое позднее дней через десять получится что-нибудь из России (через Цюрих). Но до тех пор мне без помощи добром не прожить.
Не хочу, впрочем, верить, что не буду в Париже и тебя не увижу до отъезда. Быть того не может. Впрочем, в бездействии так сильно разыгрывается воображение. А уж у меня полное бездействие.
Прощай, милая. Если не случится никаких приключений очень особенных, то больше писать не буду. До свидания. Твой весь
Дос[тоевский].P. S. Обнимаю тебя еще раз, очень крепко. Приехала ли Над[ежда] Прок[офьевна] и когда? Кланяйся ей.
4 часа.
Милый друг Поля, сию минуту получил ответ от Герц[ена]. Он был в горах и потому письмо запоздало. Денег не прислал; говорит, что письмо мое застало его в самую безденежную минуту, что 400 флор. не может, но что другое дело 100 или 150 гульд., и если мне этим было бы можно извернуться, то он бы их мне прислал. Затем просит не сердиться и проч. Странно, однако же: почему же он все-таки не прислал 150 гульд.? если сам говорит, что мог бы их прислать. Прислал бы 150 и сказал бы, что не может больше. Вот как дело делается. А тут очевидно: или у него самого туго, то есть нет, или жалко денег. А между тем он не мог сомневаться, что я не отдам: письмо-то мое у него. Не потерянный же я человек. Верно, у самого туго.
Посылать к нему еще просить – по-моему, невозможно! Что же теперь делать? Поля, друг мой, выручи меня, спаси меня! Достань где-нибудь 150 гульденов, только мне и надо. Через 10 дней наверно придет от Воскобойникова в Цюрих (а может, и раньше) на имя твоей сестры. Хоть и мало придет, но все-таки не меньше 150 гульденов, и я тебе отдам их. Не захочу же я, тебя, поставить в скверное положение. Быть того не может. Посоветуйся с сестрой. Но во всяком случае отвечай скорее.
Твой весь Ф. Достоевский.Теперь-то уж совсем не понимаю, что со мною будет.
Ф. М. Достоевский – А. П. Сусловой[208]
Дрезден, 23 апреля/5 мая 1867 г.
Письмо твое, милый друг мой, передали мне у Базунова очень поздно, пред самым выездом моим за границу, а так как я спешил ужасно, то и не успел отвечать тебе. Выехал из Петербурга в страстную пятницу (кажется, 14-го апреля), ехал до Дрездена довольно долго, с остановками, и потому только теперь улучил время поговорить с тобою.
Стало быть, милая, ты ничего не знаешь обо мне, по крайней мере, ничего не знала, отправляя письмо свое? Я женился в феврале нынешнего года. По контракту я обязан был Стелловскому доставить к 1-му ноября прошедшего года новый роман не менее 10 печатных листов обыкновенной печати, иначе подвергался страшной неустойке. Между тем я писал роман в «Русском вестнике», написал 24 листа и еще оставалось написать 12. А тут эти 10 листов Стелловскому. Было 4-е октября, а я еще не успел начать. Милюков посоветовал мне взять стенографа, чтоб диктовать роман, что ускорило бы вчетверо дело, Ольхин, профессор стенографии, прислал мне лучшую свою ученицу, с которой я и уговорился. С 4-го же октября и начали. Стенографка моя, Анна Григорьевна Сниткина, была молодая и довольно пригожая девушка, 20 лет, хорошего семейства, превосходно кончившая гимназический курс, с чрезвычайно добрым и ясным характером. Работа у нас пошла превосходно. 28 ноября роман «Игрок» (теперь уже напечатан) был кончен, в 24 дня. При конце романа я заметил, что стенографка моя меня искренно любит, хотя никогда не говорила мне об этом ни слова, а мне она все больше и больше нравилась. Так как со смерти брата мне ужасно скучно и тяжело жить, то я и предложил ей за меня выйти. Она согласилась, и вот мы обвенчаны. Разница в летах ужасная (20 и 44), но я все более и более убеждаюсь, что она будет счастлива. Сердце у ней есть, и любить она умеет.
Теперь вообще о моем положении:
тебе известно отчасти, что по смерти моего брата я потерял окончательно мое здоровье, возясь с журналом, но, истощившись в борьбе с равнодушием публики и т. д. и т. д., бросил его. Сверх того, 3000 (которые получил, продав сочинения Стелловскому), отдал их безвозвратно на чужой журнал, на семейство брата и в уплату его кредиторам. Кончилось тем, что я наколотил на себя нового долгу, по журналу, что с неуплаченными долгами брата, которые я принужден был взять на себя, составило еще свыше 15 000 долгу. В таком состоянии были дела, когда я выехал в 65-м году за границу, имея при выезде 40 наполеондоров всего капиталу. За границей я решил, что отдать эти 15 000 смогу только, надеясь на одного себя. Сверх того, со смертью брата, который был для меня всё, мне стало очень тошно жить. Я думал еще найти сердце, которое бы отозвалось мне, но – не нашел. Тогда я бросился в работу и начал писать роман. Катков заплатил больше всех, я и отдал Каткову. Но 37 листов романа и еще 10 листов Стелловскому оказались мне не по силам, хотя я и кончил обе работы. Падучая моя усилилась до безобразия, но зато я развлек себя и спас себя, сверх того, от тюрьмы. Роман мне принес (со вторым изданием) до 14 000, на это я жил и, сверх того, из пятнадцати тысяч долгу отдал 12. Теперь на мне всего-навсе до 3000 долгу. Но эти три тысячи самые злые. Чем больше отдаешь денег, тем нетерпеливее и глупее кредиторы. Заметь себе, если б я не взял на себя этих долгов, то кредиторы не получили бы ни копейки, и они это знают сами, да и просили они меня перевести эти долги на себя из милости, обещаясь меня не трогать. Отдача 12 000 только возбудила корыстолюбие тех, которые еще не получили по своим векселям. Денег у меня теперь раньше нового года не будет, да и то если начну новую работу, за которой сижу. А как я кончу, когда они не дают мне покою; вот почему я и уехал (с женой) за границу. Сверх того, за границей жду облегчения падучей, в Петербурге же, в последнее время, почти даже стало невозможно работать. По ночам уж нельзя сидеть, тотчас припадок. И потому хочу здесь поправить здоровье и кончить работу. Денег я взял у Каткова вперед. Там охотно дали. Платят у них превосходно. Я с самого начала объявил Каткову, что я славянофил и с некоторыми мнениями его не согласен. Это улучшило и весьма облегчило наши отношения. Как частный же человек это наиблагороднейший человек в свете. Я совершенно не знал его прежде. Необъятное самолюбие его ужасно вредит ему. Но у кого же не необъятное самолюбие?