Возвращение принцессы - Мареева Марина Евгеньевна
— Я больше не буду. — Старик тотчас сник и попытался отдать Нине и деньги, и кофе. Понимал ли он что-нибудь? Безумные глаза, водянистые прозрачные зрачки, дрожащие руки. — Я не буду, не буду. Это стенгазета?
— Возьмите деньги, я вам их дарю, — бормотала Нина, рассовывая бумажки по карманам его старенького пальто. Какой стыд, какая мука, невыносимая мука, дай же мне силы, Господи, перетерпеть этот ужас! — Это ваши деньги. Пойдемте, я вас провожу. Не ходите сюда больше, слышите? У вас дети есть? Дети, внуки? Есть кто-нибудь?
— Так это для стенгазеты? — снова спросил старик, ткнув пальцем в Нинину фотокамеру.
— Для журнала. — Нина осторожно подтолкнула его в спину. — Пойдемте. Видите, к нам уже идут.
— Для журнала? — Старик отвел Нинины руки, расправил узкие плечи, повелительно скомандовал: — Снимайте! Для журнала. Прекрасно. Они что-нибудь напечатают? Я только что закончил новый цикл. Снимайте же! Ну?
К ним уже бежали продавщицы, дюжий молодец из охраны шел следом…
— Снимайте! — Старый безумец повысил голос.
Будь проклято это ремесло!
Снимай его, Нина. Снимай!
* * *
Как будто два человека — в одном, две женщины — в одной. Одна шепчет: «Уступи!» Да кому уступать-то, что уступать, уступают — чужому, а здесь родное все, родные руки, родные губы, родное дыхание у Нининой щеки. Да, истосковалась, соскучилась, я живой человек, живая, слабая, я слабею, я его очень люблю…
— А ирисы? А «целовались у окна»? — Это уже другая Нина беззвучно кричит той, первой, слабой, обожающей, смятой желанием, все простившей, не помнящей ничего, не желающей помнить. — А эскорт-сервис, ты что, забыла? Ты будешь делать вид, будто ничего не знаешь? И что дальше? «Сервис»! Она ему будет завтрак сервировать, ты — ужин? Еще вопрос, кто достанется Диме на ланч.
И Нина заставила себя разомкнуть Димины руки, вывернулась, выскользнула.
— Ты что? Куда?
Не пустил, удержал, снова обнял. Нет, не хочу, я помню все, я не беспамятная.
— Пусти! — зло сказала Нина.
Она вырвалась, поднялась с постели, набросила халат. Надо же что-то сейчас объяснить ему, найти повод, придумать спасительную отговорку. Про сервис с ирисами Нина решила молчать.
Нельзя про ирисы. Надо Диму щадить. Он слабый, у него железный штырь в ноге, он намучился, настрадался, належался в этой костоправке. Нельзя, никаких семейных сцен, никаких разборок, удержись от них, Нина, соври что-нибудь, это же нетрудно.
И она, прихватив пачку сигарет, села на спинку кресла, привалилась спиной к стене. Вот так, именно на спинку. Запахнула халат на груди.
— Что происходит? — мрачно поинтересовался Дима. — А? В чем дело? — Он сел на постели. — Ты что, куришь теперь?!
— Как видишь. — Нина выудила сигарету из пачки. — Брось мне зажигалку. Вон там, на столике, справа…
Ни черта он ей не бросил, только разглядывал неодобрительно. Сидит на спинке кресла, сигарета в зубах, постриглась как-то по-новому, коротко. Вырвалась, выскользнула из его рук змеей. Чужая баба. И ведь сколько времени не были вместе! Змея.
— Но ты объясни, в чем дело. — Он все же бросил Нине зажигалку. — Калека, да? Поэтому? Инвалид приковылял с железкой в ноге? Поэтому?!
— Замолчи! — Нина подавилась дымом, закашлялась.
— Может, ты завела тут кого-нибудь в мое отсутствие?
— Перестань, я тебя прошу.
— В этой фирме своей? Пресс-атташе… Пресс-папье, мать твою! Может, ты там у какого-нибудь папье — под прессом, а?
— Прекрати! — крикнула Нина, гася недокуренную сигарету в пепельнице. — Прекрати сейчас же!
— Завтра же иди увольняйся! — заорал Дима. — Завтра же! Если я узнаю, что ты там с кем-то…
— Дима, остановись, тебе потом стыдно будет!
— А эта Феодосия? — Нет, он уже не мог остановиться. — На хрена мне эта Феодосия?!
— Это лучший санаторий в стране по опорно-двигательным делам. Тебе сейчас необходима реабилитация.
— Какие она слова знает…
— Организм нуждается в восстановлении.
— Сплавить меня хочешь? Никуда не поеду, поняла?
(window.adrunTag = window.adrunTag || []).push({v: 1, el: 'adrun-4-390', c: 4, b: 390})— Дима, я уже купила путевки и билеты. Это дорого, Дима. Это не просто было устроить.
— Коне-ечно, ты из кожи вон лезла, старалась! Меня — в Феодосию, сама — под свой пресс?
— За-мол-чи!!!
— Зачем тогда две путевки, если ты сама не едешь? Кому вторая?
— Сына своего возьмешь Кто-то должен там за тобой присматривать, тебе пока нужна помощь…
— Это Никита, что ли, будет за мной присматривать? Спятила? Ребенка — в няньки? Одурела совсем?
— Тогда красотку свою возьми! С ирисами! Она тебе венки там будет плести из ирисов! Эскорт-сервис!
Вот так-то… Не такая уж я сильная, я совсем не железобетонная, сорвалась, не выдержала. Сейчас начнется склока. Где же начнется — она давным-давно началась, она в разгаре.
— A-а, вот он что, — с облегчением протянул Дима.
— Что «а»? Что «а»?! — Нина запустила в благоверного пачкой «Ротманса».
— Все, радость моя. — Он успел поймать пачку, смять в ладони. — Больше ты курить не будешь. Вот оно что! Наплели тебе медсестренки, курвы стрептоцидные, с три короба. Так бы сразу и сказала, дуреха… Иди сюда.
Как мгновенно он успокоился, тотчас, совершенно, даже некая печать довольства, победительного, насмешливого, снисходительного мужского: «А! Дура баба, приревновала!», отразилась на Диминой небритой роже, он теперь отращивал какую-то особую модную щетину, специальной машинкой ее прореживал.
— Иди ко мне. — Он развалился на смятой постели, похлопал ладонью по Нининой подушке. — Дура. Наслушалась этих сестер милосердия, убогих этих, они тебе наплетут! Кому ты веришь-то?
— Я ее видела, — сказала Нина, не двигаясь с места. — Я ее узнала. Девочка из твоего магазина. Красивая девочка. Дима, не виляй. Не выйдет.
Дима снова сел. Спустил на пол босые лапы. Первый раунд он проиграл, ничего, у него был второй в запасе.
— Не хочешь идти, — пробормотал он, с наигранным, чрезмерным усилием поднимаясь с постели. — Сама не хочешь… Не хочешь помочь калеке… Пособить инвалиду… Злая ты баба, сердца у тебя нет.
Он шел к Нининому креслу, хромая, морщась от боли, постанывая, хватаясь за спинки стульев. Все — игра, перебор, перехлест.
— Вот она-то меня жалеет. — Дима добрался наконец до Нининого кресла, до Нины. — Женька меня жалеет, любит меня… — Он сгреб Нину в охапку, стащил ее с кресла, бубня с веселой злостью: — А тебе меня не жалко. Никогда ты меня не любила.
— Пусти! — взмолилась Нина, упираясь ладонями в его грудь.
— Давай-давай, ударь меня, толкни, я упаду, вторую ходулю сломаю, — задыхаясь, шептал Дима. — Никогда ты меня не любила… Всегда я твою любовь, как милостыню, вымаливал…
— Дима, хватит! — Конечно, можно его оттолкнуть, отшвырнуть. Можно, да нельзя.
— Выклянчивал, выпрашивал… Униженно… Ты — графиня, я — холоп… Осточертевает, знаешь, выпрашивать. Вот у девочки из магазина ничего выпрашивать не нужно.
Можно его отшвырнуть, но ведь у него — нога, надо щадить его ногу. Нельзя причинить ему боль.
А тебя кто пощадит, Нина?
Ну, и куда ты идешь, зачем ты сейчас идешь к ним?
Поздний вечер, тебе нужно Диму собирать в дорогу, в солнечную Феодосию, тебе нужно к Игорю заехать, тебе нужно пленку забросить Кате в проявочную… Нет, ты плетешься бульваром, сбиваешься с шага на бег, спешишь, пересекаешь Покровку на красный свет, ты торопишься в Подсосенский.
Зачем ты туда идешь? Как — зачем? Повидаться с Вовкой. Вот, я купила кучу всякой всячины, набью им холодильник. Увижусь с сыном, я его не видела два дня. Соскучилась.
Не ври. Не ври себе, Нина. Ты идешь в Подсосенский, торопливо входишь в старый московский двор, отыскиваешь взглядом Петра и мальчишек — вот они, лепят снежную бабу… Ты идешь сюда не потому, что хочешь увидеть сына. Ты идешь к Петру. Ты хочешь увидеть его. Поговорить с ним, поплакаться, посетовать на невеселую свою жизнь, ничего при этом не открыв, ничего не выдав, не сказав ни слова правды. А что ты ему скажешь? Что тебя час назад любимый муж изнасиловал? Спит теперь, зарывшись мордой, уткнувшись декоративной своей щетиной в подушку.