Тадеуш Бреза - Стены Иерихона
Горло у Сача перехватило, он прикрыл глаза.
- Я поднял все это! - пробормотал он. - Все!
Он вытянул руки ладонями вверх, взглянул на свои колени, на столик, казалось, ища места, куда бы эти вещи положить. Затем, словно подпорка, поддерживавшая его ладони, сломалась, руки его как-то беспомощно устремились вниз, с силой ударившись о подлокотники креслица.
- Когда он уже был у самой цели, - продолжал Сач более твердым голосом, - Черский повел себя как-то странно: лег и пополз, но только ногами вперед. Снова привстал, в последний раз огляделся по сторонам, потом уперся в лед локтями и ступнями и стал боком, боком ноги бить и бить по льду.
Сач наклонился и стукнул себя по бедру.
- Вот! - показал он. Он никак не мог вспомнить слова. - Так вот поднимал и бил, поднимал и бил. Передвинулся на метр. И опять то же самое. На два метра. И снова. Самого треска я не слышал, но через некоторое время Черский уже больше не поднимался, напротив, медленно, на льдине, похожей на огромный лист, стал погружаться. Этого, видно, ему и надо бьыо, ибо только теперь наконец он повернул голову к проруби посередине пруда, палкой, грудью, плечами обламывал, давил перед собой лед, который был там, верно, тоненький, как рождественская облатка.
Сач сжал пальцами подлокотники, как-то слегка осел, далеко вперед вытянул ноги. Совсем не для того, чтобы устроиться поудобнее.
- Вот так, - он то раздвигал, то сводил ноги вместе. - Черский искал его вроде как щипцами. И вдруг заржал, смех его далеко окрест разнесся; прямо загремел, какой-то нечеловеческий. "Есть", - загоготал он, словно огромная и добродушная лягушка. Затем, как ни в чем не бывало, ухватившись за кромку льда, будто это столешница, залез под лед-так залезают под стол, - с гримасой неудовольствия, появляющейся на лице пожилого человека, которому трудновато нагнуться.
Губы Ани задрожали. Она тут же плотно сжала их, злясь на свою слабость. Ей надо было перебороть собственное волнение, чтобы оно не застилало ей глаз, не подтачивало чувства вечного презрения, которое она питала к Черскому. И она поступила так, как поступают очень молодые и неопытные люди, - она рассмеялась.
- На что мне все это знать? Любопытно!
Но Сач все еще оставался под впечатлением той сцены.
Казалось, настроение, которое она тогда, довольно уже давно, вызвала у него, теперь вновь подчинило его себе, само выплескивалось наружу, подсказывая лишь слова.
- Он скрылся подо льдом, - говорил Сач, - только на мгновенье. Но оно тянулось долго. Рука его была на кромке льда, залог того, что он вернется, пятипалый якорь, которым он уцепился не за дно, за поверхность. Наконец он вынырнул из бездны. Я вздохнул с облегчением, почувствовал, что воздуха мне не хватает, и тогда только сообразил, что, пока он был под водой, я тоже не дышал, то ли просто подражая Черскому, то ли мой организм без моего ведома решил таким образом выразить ему свое сочувствие.
Сач вытер лицо. Задержал платок у рта. На губе выступила капелька крови. Он и сам не заметил, как прикусил ее. Может, в ту секунду, когда еще одно воспоминание, тесно со всем этим связанное, вертелось у него на кончике языка. Он сдержал себя.
- Наконец он его нашел. Все длилось вроде бы какой-то миг, всего одно погружение в воду, так по "крайней мере утверждал Черский, но я, глядя на все это, отмерял время той нестерпимой болью, которая сжимала мне грудь, и потому мне и сегодня кажется, что Черский долго искал, прежде чем нашел. Мальчонка походил на мертвеца! Черский толкал его по льду и сам полз за ним. Теперь, когда их стало двое, опасность еще больше возросла. Живой распластался, подтягивая ноги к себе и отбрасывая их, мертвый, которого Черский толкал, потихоньку вползал по откосу вверх, поза его была странной и неестественной, такую по собственной воле приняло это полумертвое тело из-за того, что было совершенно неподвижно и находилось в состоянии какого-то своеобразного покоя. Разумеется, своеобразного с точки зрения того света.
Аня знала, что было дальше: наконец, уже на берегу, Черский уложил мальчика на шубу, стал делать искусственное дыхание, долго возился, пока не вернул его к жизни. Сбежались какие-то люди. Об этом уже рассказывал сам парнишка. Сач не будет этого повторять. И она вдруг поняла, что не в состоянии-ни в резкой форме, ни вообще-попрекнуть его. Дело сделано, подумала она. Слова теперь ни к чему. После всего того, что он видел, Сача уже не заставишь взглянуть на Черского прежними глазами.
Тот раз и навсегда выставил в свою защиту маленького и шустрого мальчишку, повседневным занятием которого было шаст-ать тут с сигаретами в ящике со стеклянной крышкой, а высшей целью-оградить своего спасителя от кары за убийство Смулки. Аня ошибалась.
- Первой женщиной, которая прибежала туда, - продолжал Сач, - была тетка этого мальчишки. И за ней следом-тьма местных. Я спустился на лед взять часы и платок. Когда вернулся назад, Черский был уже в шубе. "А пиджак?"-спросил я. - "Э"а, промокнет, - ответил он. - Я понесу его в руках. Или, - он обернулся, - пусть мальчишка наденет". Он крикнул им: "Отошлите его потом господину Некежицкому". Благодарили, верно, немногословно, пока я ходил за часами, туда и обратно, и прощались тоже недолго. "Ну, с богом, - сказал Черский. И еще прибавил: - - Больше так ребенка на лед не пускайте". Баба, словно молитву, покорно повторила за Черским, обращаясь уже к мальчишке:
"Больше один на лед не ходи".
Теперь досказать осталось самую малость. Сач молча собирался с мыслями, потом усталым голосом докончил:
- Они взяли мальца под руки. К дому им было ближе, чем нам к Некежицкому. Только в обратную сторону. Они пошли. Я что-то промямлил о самоотверженности и, может, даже о героиз ме. Он выслушал молча, но его это тоже поразило, ибо, когда мы уже прошли быстрым шагом, чтобы разогреться, добрую часть пути, он вдруг признался: "Э-э, скорее спорт!"-затем остановился, сунул руки в карманы шубы, проверил, все ли на местебумажник, ручка и эта маленькая записная книжка (когда он их переложил из пиджака в шубу, не знаю; тоже, наверное, когда я ходил за часами), - и разъяснил, что он имел в виду.
- Ночью, ночью такого искать, - он обвел рукой чуть не весь горизонт. А днем! - Он пожал плечами и, иронично сжав губы, процедил: - Фи!
И как доказательство:
- Зиму 1917 года мы простояли над Стырью. Наконец ранняя весна. Мы все пытались с помощью разведки узнать, что на русском берегу. Так вот там таких историй, как сегодняшняя, было десятки. Лошадь, - воскликнул он и, подчеркивая важность этого обстоятельства, повернулся ко мне всем телом, и то удавалось спасти. А уж человека, да еще ребенка.
А я ему в ответ, что если уж не героизм, то самопожертвование. Он рассмеялся во весь рот, ибо подобное слово вовсе его не смущало, не то, что такое, как-героизм.
- А вы знаете, ради кого? - И глаза его хитро сверкнули. - Ради этого приходского ксендза! - объявил он. - Хороший мужик, но я его поддел. Пусть и у него будет свой покойник. Это ксендзу положено. Уже если его придется хоронить, то пусть лучше он, что-то парнишка, сдается мне, очень плох. Ему грозит воспаление легких. Да еще какое!
Он присвистнул. Я запомнил, как люди говорили, что мальчик-единственный ребенок в семье, к тому же не из местных, приехал из Варшавы на праздники. Я сказал об этом Черскому. И тут вдруг исчезают из глаз Черского и лукавые искорки, и блеск, они сереют, веки медленно опускаются и наполовину прикрывают глаза. Я поразился, что так его взволновало. А он:
- Сердце, ах, как жмет. Постойте-ка. - Несмотря ни на что, мы все-таки добрались до дому без происшествий, едва, правда, тащились.
И тут Сач умолк. Он рассказал все, кроме той, последней вещи. Осмотрелся. Да. Больше уже ничего не осталось, только она. Нервный спазм сдавил горло. Сач взглянул на Аню, в глазах его была страшная усталость, словно какие-то чары утопили в них чью-то пропавшую жизнь. Он протер глаза. В них отражались не только душевные тревоги Сача, но и усталость от того, что происходило вне его, вокруг и рядом, от дыма, духоты, жарывсе это можно было прочитать в его глазах. Было светло, но свет проникал в пространство здесь с трудом, как бы дрожа от напряжения, кое в каких местах становился цветным. Голубые пласты материи, туманной, но сохранявшей жесткие продолговатые очертания, застыли на высоте окон, так что у тех, кто вставал, голова погружалась в их сияние. Стало свободней, за некоторыми столиками было по одному свободному месту, за другими по нескольку-люди покидали зал группами. Казалось, они бежали от этого дыма, а может, сама суть таких вечеров и состояла в том, чтобы люди исчезали отсюда, словно дым.
Музыка становилась все яростнее, прямо-таки отчаянной, оттого что ее никто не слышит; действительно, в зале не было ни одного человека, который обращал бы на нее внимание. Видно, в ушах людей что-то изменилось, слух стал не такой чувствительный, словно его оградили какой-то пленкой-так защищается кожа от предмета, который в нее проникает.