Томас Вулф - Паутина и скала
Впоследствии Джорджу предстояло увидеть, ощутить, познать этот чудовищный, непостижимый недуг человеческого мозга, духа и энергии почти во всех сторонах городской жизни. Но тут он столкнулся с ним впервые. И не находил никакой причины для этой слепой, бессмысленной злобы. Однако недуг этот был там, был повсюду в ненависти на искаженных лицах, в злобном блеске лихорадочных глаз.
Джордж услышал голос Джима. Они переходили от группы к группе, прислушивались к разговорам этих возлюбивших ненависть людей. Неожиданно Джим заговорил, негромко, мягким, хрипловатым голосом, добродушно и вместе с тем властно, он втолковывал людям, что они ошибаются, что боксеры не были споены, что встреча не была подтасована, что этот результат был справедливым и неизбежным. А затем Джордж услышал, как один из тех дворняжьих голосов зарычал в ответ с ненавистью и насмешкой, как искривленный, отвратительный рот выпалил грязное слово. Потом все произошло в мгновение ока. Джим схватил это существо одной рукой за грудки, приподнял и затряс, будто крысу.
– Послушай, мистер! – В его хрипловатом голосе прозвучала убийственная горячность, от которой пронзительно спорившая толпа притихла, а лицо этого существа стало грязно-серым. – Я никому на свете не позволю так себя называть! Еще слово, и я сломаю твою гнусную шею!
Он снова встряхнул это существо так, что голова у того дернулась, будто у сломанной куклы. Потом опустил, словно бросив грязную тряпку, повернулся к товарищам и спокойно сказал:
– Пошли, ребята. Нечего здесь делать.
И все ночные существа расступались перед ним.
Бедняга Джим! Он тоже походил на существо из другого мира. Со всеми его безрассудством и сентиментальностью, со всеми недостатками и детским тщеславием он был одним из последних героических представителей уже сошедшего со сцены поколения, в котором мы, видимо, нуждались. Но песенка его была спета.
Джордж Уэббер вырос в юношу чуть повыше среднего роста, примерно пяти футов девяти-десяти дюймов, но производил впечатление более низкого из-за сложения и осанки. Ходил он, чуть сутулясь, голова, слегка выставленная вперед, крепко сидела на короткой шее между плечами очень мощными, грузными по сравнению с нижней частью тела – ногами и бедрами. Грудь у него была выпуклой, но что особенно выделялось – это руки и кисти рук, из-за которых он получил в детстве прозвище Обезьян: руки были необычайно длинными, а кисти, как и ступни, очень большими, с длинными, словно бы сплюснутыми на концах пальцами, вечно загнутыми внутрь. Эта необычная длина рук, свисавших почти до колен, вкупе с широкими, сутулыми плечами и выставленной вперед головой придавали всей его фигуре какой-то сгорбленный, приземистый вид.
Черты его лица были мелкими – чуть приплюснутый нос, глубоко сидящие под густыми бровями глаза, довольно низкий лоб, волосы начинали расти не так уж далеко от бровей. Говоря или слушая, он сутулился, выставлял вперед и вскидывал голову с каким-то демонстративным вниманием, и сходство с обезьяной становилось разительным; поэтому прозвище пристало к нему. К тому же, видимо, Джорджу никогда не приходило на ум подбирать одежду по фигуре. Он просто заходил в магазин и покупал первое, что на него налезало. Отчего в некотором не совсем понятном ему смысле черты карикатурности выступали в нем резче.
Карикатурно в прямом смысле слова он не выглядел. Размеры его, пусть необычные и слегка поражающие при первом взгляде, ненормальными не были. Он вовсе не являлся уродом, хотя кое-кто и мог подумать обратное. Это был просто юноша с большими кистями рук и ступнями, чрезмерно длинными руками, несколько грузным торсом, со слишком короткими ногами и слишком мелкими чертами лица. Поскольку в этой нескладной, но не уродливой фигуре у него добавлялось несколько бессознательных манер и повадок, к примеру, выставлять голову и смотреть исподлобья, когда говорил или слушал, неудивительно, что впечатление, которое он производил с первого взгляда, иногда вызывало удивление и смех. Разумеется, он это знал и, бывало, негодующе возмущался; однако не вникал достаточно глубоко или объективно в причины этого.
Хотя Джордж уделял пристальное внимание облику вещей, его пылкий, жгучий интерес был направлен на окружающий мир. О собственном облике он никогда не думал. Поэтому когда ему подчас грубо, жестоко давали понять, какое он производит впечатление на окружающих, это повергало его в неистовый гнев. Потому что он был молод – и не обладал мудростью и терпимостью искушенных и зрелых. Молод – и потому чрезмерно щепетилен. Молод – и не мог добродушно сносить шутки и подтрунивание. Молод – и не знал, что красота для мужчины не Бог весть какое достоинство, что телесная оболочка, в которую заключен дух, может быть пусть некрасивым, но верным и стойким другом.
Все это – и еще многое, более замечательное – часто служило причиной конфузов, страданий, горьких огорчений. Тогда со множеством молодых людей происходило то же самое. Джордж испытывал давление с разных сторон. И потому вбил себе в голову немало бессмыслицы. Несправедливо будет сказать, к примеру, что он ничего не почерпнул из своего «образования». При том, каким оно было, почерпнул очень многое, но программа его, подобно большинству образовательных программ того времени, содержала в себе немало пустого, нелепого, путаного.
Надо сказать, что Джордж, сам того не сознавая, был исследователем. Что ж, исследования – восхитительная штука. Но даже для путешественников-исследователей трудная. Джордж обладал подлинной целеустремленностью, подлинным героизмом исследователя. Он был более одиноким, чем Колумб когда бы то ни было, и потому отчаянно путавшимся, идущим вслепую, идущим на риск и сомневающимся.
Хотелось бы сказать, что продвигался он в своих поисках уверенно и быстро, как пламя, неизменно попадал в точку и что знал, то знал. Но это не соответствует истине. Он знал то, что знал, однако говорил об этом крайне редко. Потому что если говорил, то безапелляционно; как и все молодые люди, «хватал через край». Раз он так сказал, значит, так оно и есть, и сомнений тут быть не может – он бывал необузданным, пылким и гордым, считал себя правым – однако просыпался наутро с сознанием, что вел себя глупо и придется кое-что объяснять.
Так, например, он «знал», что товарный вагон прекрасен; что прекраснее, чем состав из этих ржавых коробок на запасной ветке, уходящей куда-то в сосновую рощу, ничего не может быть. Знал всю меру его красоты – но не мог об этом сказать. Не находил доводов. К тому же, ему внушали исподволь, что это не так. Нот тут-то и давало себя знать его «образование». Учителя не говорили прямо, что товарный вагон некрасив. Но говорили, что прекрасны Китс, Шелли, Тадж-Махал, Акрополь, Вестминстерское аббатство, Лувр, острова Греции. Говорили так часто и настойчиво, что он не только считал это истиной – в чем был совершенно прав, но и думал, что другой красоты быть не может.
Когда Джорджу приходил на ум товарный вагон, он бывал вынужден спорить на эту тему с собой, потом с другими. Потом стыдился себя и умолкал. Как любой, кто является поэтом, а полов на свете очень много, он бывал весьма здравомыслящим и внезапно уставал от споров, так как видел, что спорить тут не о чем, и погружался в молчание. Мало того, ему казалось, что те, кто говорил, что товарный вагон прекрасен, самозваные эстеты – и он был в этом прав. То было время, когда умные люди утверждали, что рэгтайм или джазовая музыка – подлинно американские ритмы, и приравнивали их к Вагнеру и Бетховену; что странички юмора в журналах – подлинное выражение американского искусства; что Чарли Чаплин на самом деле великий трагик и должен бы играть Гамлета; что реклама – единственная «подлинно» американская литература.
Человек, утверждавший последнее, мог быть либо преуспевающим писателем, либо неудачливым. Если писатель был преуспевающим – к примеру, автором детективов, которые пользовались популярностью и принесли ему состояние, – он убеждал себя, что является на самом деле великим романистом. Но «век расшатался», и он не пишет великих романов, потому что писать великие романы в такие времена невозможно: «гений Америки проявляется в рекламе», и поскольку нет смысла делать что-то иное, поскольку этому мешает дух времени, он стал писать пользующиеся успехом детективы.
Это была одна разновидность. Другую представлял собой человек, не способный добиться успеха ни в чем. Он глумился над автором детективов, но глумился и над Драйзером, О'Нилом, Синклером Льюисом и Эдвином Арлингтоном Робинсоном. То был поэт, или романист, или критик, или член семинара профессора Джорджа Пирса Бейкера по драматургии в Гарварде или в Йеле, однако все, что он писал, не публиковалось лишь потому, что «век расшатался», и подлинная литература Америки – это «реклама в популярных журналах». Поэтому он глумился над всем с чувством превосходства. Драйзер, Льюис, Робинсон, О'Нил и реклама в «Сатердей ивнинг пост» представляли собой для него одно и то же, поистине «Plus са change, plus c'est la meme chose»[10].