Журнал «Новый мир» - Новый Мир. № 5, 2000
Таким образом, мы возвращаемся к той самой отечественной проблеме, с которой начали, — к общей утрате интеллигентского пафоса, катастрофической (то есть случившейся в процессе социальной катастрофы) смене мировоззренческих позиций. И здесь опять придется повторить некоторые общеизвестные истины. При советской власти представитель «интеллектуального слоя» имел на выбор три роли, каждая их которых была по-своему привлекательной. Он мог, во-первых, более или менее активно противостоять системе, в ответ получая преследования и, таким образом, наращивая себе комплекс сверхполноценности, укрепляемый пассивным сочувствием всей массы интеллигенции. Во-вторых, он мог культурно обслуживать режим, взамен имея его неизменную поддержку, состоявшую отнюдь не только в обильных госзаказах, огромных тиражах «секретарской» литературы и сверхмассовом прокате киноэпопеи «Освобождение». То есть, по нынешним представлениям, материальный фактор, может быть, и стоило бы поставить нумером первым, но тогда существенней было другое: власти апеллировали к традиционному авторитету интеллигенции и в свой черед утверждали этот авторитет, подчеркивая ее общественное, моральное, культурное и т. п. значение. Естественно: коль скоро идеология, хотя бы внешне, играла главенствующую роль, то и создатели идеологической продукции должны были быть в чести; тем более что «торжество социализма» на самом деле имело место только в искусстве «социалистического реализма»… Наконец, большинство тихим хором пело «Возьмемся за руки, друзья», молчаливо поддерживало оппозиционеров и гордилось своей духовностью (что, впрочем, не исключало зависти к чиновным работникам пера и кисти). Разумеется, эти три позиции не были жестко отграничены друг от друга, напротив: наблюдалась интерференция, перетекание из слоя в слой, броуновское движение и т. д. Но это детали, а суть в другом: писатель, художник, артист в любом случае получался «большим человеком»: ручной, он входил в номенклатуру, свободный — казался столь сильным и опасным, что вся страна по свистку кидалась на борьбу с «формалистами», с Пастернаком или Солженицыным…
Соответственно потеря значимой социальной роли вызвала у творческой интеллигенции горькую, до сих пор не изжитую обиду — не случайно же знаменитости с таким упоением участвуют во всяких предвыборных оргиях, совершенно по-детски радуясь тому, что еще важны и нужны господам, что еще не весь наличествующий в народном бюджете авторитет перетек к банкирам и уголовникам… Но суть опять же в другом: наш дикий капитализм не только освободил интеллигентов от «служения», сухо сказав: «Дело надо делать, господа», — он разрушил саму веру в действенное Свободное Слово, бывшую одной из главных, фундаментальных основ мировоззрения. Если раньше казалось, что свобода печати и т. п. может буквально перевернуть мир (а какая-нибудь публикация в «Правде» действительно переворачивала судьбы), то теперь она превратилась в эдакую чистую словесность, в «искусство для искусства» — можно сколько угодно бичевать пороки, а высеченные носители оных остаются на своих местах и даже не морщатся.
Надо заметить, что такое положение дел отнюдь не характерно для стран развитой демократии: там публичные скандалы на тему, например, коррупции приводят к отставке коррупционеров; да и типичные голливудские истории, в которых преследуемому каким-нибудь ЦРУ герою нужно лишь добежать до какой-нибудь редакции, убедительно свидетельствуют о силе слова. Потому что демократический Запад худо ли, бедно, но сочетает свободное предпринимательство и стремление к высокому качеству жизни с уважением к гуманитарным идеалам. А мы сейчас переживаем трудный переходный период, продолжительность которого зависит от множества самых разных обстоятельств — и в том числе, не побоюсь сказать, от нравственной стойкости культурной элиты и ее готовности трудиться на благо общества, несмотря на то что общество говорит «пшли вон, надоели». И если б интеллигенция попыталась удержаться на этой позиции и не отказывалась формировать соответствующие установки у публики (что, разумеется, требует чрезвычайного оптимизма) — может, желанная развитая демократия наступила бы чуть-чуть быстрее?.. Вместо того наша словесность — как публицистическая, так и художественная — сама торопится отбросить бесполезные интеллигентские ценности и убеждения, а то и издевательски осмеять их.
Поэт в России — меньше, чем поэтМожет быть, наиболее решительно эту тенденцию демонстрирует роман Анатолия Королева «Человек-язык» («Знамя», 2000, № 1), построенный как своего рода ловушка: поначалу вроде бы утверждающий «разумное, доброе, вечное», он постепенно оборачивается злой насмешкой. В основу сюжета положена старая тема сострадания к маленькому человеку, усиленная тем, что речь идет об уроде: несчастный Муму (прозванный так санитарами, поскольку «может только мычать, как немой у Тургенева, и сам смахивает на собачонку, которую тот утопил») от рождения наделен огромным, свешивающимся ниже подбородка толстым языком. Впрочем, на самом деле герой не только умеет говорить, но даже способен мыслить на уровне апелляции к Провидению («Бок все зделал ана нас ругаица», — гласит корявая записка, найденная под подушкой уродца); со всем тем он отнюдь не озлоблен, но, напротив, обладает чистой, кроткой душой, отзывчивой и на редкость благодарной.
А в роли благодетеля выступает «молодой идеалист, врач с инстинктом сострадания». «Бесконечная доброта и отзывчивость во сто крат утяжеляют его жизнь, но Антон неукоснительно настаивает на своем добросердечии», — заявляет автор на первой же странице; под стать Антону и его невеста Таша — «отважная и жертвенная натура. Сестра его милосердия». Конечно, нескрываемая чрезмерность и ироничность характеристик могли бы сразу насторожить читателя — однако иронию вкупе с разными формальными штучками (впрочем, скромными) легко списать на «современный стиль», а повествование в целом ведется вроде бы всерьез и строится так расчетливо, что трудно не поверить в благие намерения писателя. Я, во всяком случае, попалась. И прежде всего, конечно, потому, что роман хорошо написан: пошлую мелодраматическую слюнявость интеллигентный читатель не скушал бы, а тут — и красоты слога, и изящное построение, и ярко обрисованные типажи, и… впрочем, не важно. Главное, что нам предлагается полный интеллигентский набор: пафос служения; жалость к несчастным, постоянно педалируемая выразительными и, как кажется, очень сочувственными описаниями врожденных уродств; небогатое по мысли, но эмоционально насыщенное философствование — чем объяснить, что природа или Господь проявили изначальную жестокость по отношению к некоторым из своих созданий? сие мучительное «послание из бездны» должно нести в себе какой-то смысл, но какой?.. В общем, Королев усердно и расчетливо вымогает из читателя эмоцию — чтобы, запустив традиционные механизмы восприятия, повернуть к издевательскому опровержению той системы ценностей, на которой держится вся схема.
Подозрение, что нас все-таки дурачат, возникает в момент, когда невеста Антона читает страдальцу «Муму», а тот, обливаясь слезами, выражает желание тоже заиметь «сабаську», — слишком уж литературно выглядит эта трогательная картинка, слишком «знаковый», растиражированный хрестоматиями и анекдотами, взят сюжет; а когда бедный щенок еще и умирает… Недоверие вызывает и близлежащий, старательно «пережатый» эпизод: брат невесты, предполагая доставить Муму удовольствие, везет его к проститутке, в результате чего бедняга попадает в лапы гнусных сутенеров-садистов. А уж когда Таша, потрясенная страданиями маленького человечка, решает стать его женой и Антон ее благословляет, — авторская цель оказывается окончательно ясна: доведя классическую жалость к «униженным и оскорбленным» до такой преувеличенно-надрывной, литературно вывернутой жертвы, Королев извращает саму идею доброты и сочувствия, представляя ее как интеллигентскую заморочку, нелепую и, более того, вредоносную. Поскольку Муму, конечно, не может быть счастлив несчастием благодетелей — вот и приходится ему уйти в никуда… После чего повествование превращается уже в откровенно фарсовую игру. Три финала предлагают три возможных варианта судьбы героя: попал к мафии, эксплуатирующей калек; посредством deus’a ex machina занесен на острова Новой Гвинеи, где стал божком, поскольку туземцы исповедуют своеобразный культ — поклоняются длинному языку; тихо умер, причем после смерти выяснилось, что никакого уродства и не было — просто святой Муму свершал «подвиг смирения» и… всех загипнотизировал, что ли? И, узнав об этом, «Таса лодила на тва месяса ланьше слока: 1. масика, 2. девоську, 3. улота. Нусный атфет тля спасения фашей туши падчелкните»…
Конечно, случай Королева — это крайность. Но более сдержанное и «интеллигентное» утверждение той же позиции — занятие нынче весьма распространенное, а притом пользующееся высоким спросом среди самой творческой интеллигенции. Одно из ярчайших тому доказательств — успех детективов Б. Акунина[27], в сумме называемых модным словом «проект». Что, кстати, весьма показательно: ведь «проект» — это дело, даже, может быть, бизнес, а не привычное писательское творчество. Творчеством тут и впрямь не пахнет: перед нами выверенная конструкция, включающая хорошее знание исторических реалий (действие происходит в конце XIX века), набор иронически отстраненных литературных типажей, элементы стилизации и, разумеется, отлично закрученный сюжет. «Интеллигентная публика давно уже тосковала о ком-то подобном, — выражает общее мнение модный журнал „Афиша“. — Омерзение, с коим она отвергает грубые полицейские историйки, должно было быть вознаграждено появлением легкого, но изящного и побуждающего к размышлениям писателя. Если бы Б. Акунина не было, его стоило бы выдумать!»