Гарри Гордон - Поздно. Темно. Далеко
— Куда же вы? — спросил Карл, — побудьте еще — вот и танцы начинаются.
— Не могу, к сожалению, — сказала Светлана Владимировна. — Поздно. Темно. Далеко.
— Поздно, темно, далеко, — бормотал он весь вечер, — поздно, темно, далеко. Я напишу стихотворение, Танечка. Цикл стихотворений.
— Лучше сразу роман, — грустно сказала Таня: Карл давно уже ничего не писал.
— Нет, Танюша, — не понял он Таниной печали, — как можно писать беллетристику! Это же вздор. Ну как рука поднимется написать, скажем: «Он встал, подошел к форточке и открыл ее»? Это же неудобно, стыдно как-то…
— Поедем в деревню, — сказала Татьяна, — я вывезу маму, а ты оставайся, куда спешить? Грибы еще будут, рыбку половишь на свободе. Может, за клюквой сходишь, только если захочешь, а так не надо. Тяжело все-таки.
— Танечка, — сказал Карл, глядя в окно электрички на мокрые торфяники, — мы когда-нибудь побудем в Чупеево вдвоем?
— Подожди, Карлик, внучки вырастут, — неуверенно сказала Таня и, посмотрев на Карлово выражение лица, рассмеялась, — пойдем на пенсию, козу купим и бензопилу.
— И козла, — добавил он.
— Козел у меня уже есть.
— А у меня бензопила. Ну, а пока до пенсии далеко, я пойду покурю.
Для Антонины Георгиевны отъезд из деревни был катастрофой: шутка ли — все учесть, ничего не забыть, упаковать коробки с банками — огурцы эти пока вырастишь, никто помогать не хочет, Карла не допросишься, все на свою чертову рыбалку норовит удрать. Бывало, скажешь:
— Милок, принеси мне из леса палочек метровых, штук восемьдесят — помидоры подпирать — так волком смотрит.
— Сейчас? — спрашивает.
— Можно и не сейчас, можно и через полчаса, — отвечает Антонина Георгиевна. — Вон в лесу палочек полно.
Скрипнет зубами, возьмет топор и пропадет на целый день.
А тут еще Шурик угодил ногой в корзинку с зелеными помидорами — так плакала… Выращивала, понимаешь, целое лето.
Сил уже не стало, Татьяна уговорила весной, перед отъездом, сходить в храм, испросить у священника благословение. Благословил, а что толку! В насмешку, что ли. Спина болела целое лето.
У Тани только три дня, надо успеть. «Хорошо, — думала Татьяна, — если удастся уговорить маму не увозить хотя бы занавески. И телевизор».
— Ну, погоди, мама, Шурик тебе устроит! — припугнула она.
— Думаешь, не увезет?
Антонина Георгиевна боялась сына или не хотела расстраивать: Шурочек много болел в детстве. Да и сейчас — с радикулитом мотор таскает, хорошо, если Карл окажется рядом.
— Карл, Карлик, поди что скажу!
— Да, Антонина Георгиевна, — подошел Карл.
— Вот теперь наловишься без тещи, а?
— Это уж точно, — сказал Карл, недоумевая, неужто затем только и звала.
— Ты куда чайник спрячешь?
— В шкаф, как всегда, куда же еще!
— Так, а плитку?
— Завалю обувью.
— Молодец.
Дались кому-то ваши плитки и чайники, если уж взломают, — нашарят консервы и нагадят. Такое уже было. А то иконы искали, — в окно влезли, перевернули зачем-то матрасы и обратно вылезли. Василий пошел, окно забил, а я ему даже бутылку не поставил. Сердцу не прикажешь — все Славке. Наверно, он много болел в детстве.
За двенадцать лет многое изменилось в Чупеево. Александр Иванович очень скоро купил себе дом на другом краю, все что-то строил, пристраивал — рыбаком не был. Умер Виргинии, а следом, через год — тетя Женечка.
Татуля привозила детей на лето, Катя под любым предлогом старалась остаться в Москве. Давно уже не было Моти, Татуля подобрала что-то продолговатое, гладкое, с мордой, поросшей редкими черными волосами. Внучка Сашенька, начитавшись итальянских сказок, назвала было его Фабианом, но Карл засмеял:
— Какой же это Фабиан? Это самый настоящий Абыр.
Песик, действительно, походил на Шарикова в переходном состоянии. Так и стали звать его Быриком.
Александр Иванович ездил на машине до конца пути, до Неклюдова на речке Пудице, оставлял машину у бабы Ани и, переложив барахло на казанку, шел на моторе десять километров — по Пудице, по Медведице, до самого Чупеево.
Если случалось ехать с Карлом, их слышно было издалека, от Горшковой дачи, неуемный ликующий голос Александра Ивановича летел над вечерней рекой как западный ветер:
— «Лапти, да лапти, да лапти мои…»
Подошел, хромая, Славка — упал в гололед с лошади, ногу повредил. Всю весну да лето жевал анальгин, дачники выручали.
— Поехал, что ли?
Славка окал по-волжски, лицо его было черно от ветра и пьянства, волосы короткие и седые. Было ему под шестьдесят. Когда не пил, был аккуратен, верхняя пуговица на рубашке застегнута, грядки его огорода были в струнку, изба казалась свежевыкрашенной.
Жил Славка один, наезжала временами жена из Кимр — «она мне не жона», — отрекался Слава, — выгребала деньги, вырученные за молоко и творог, ругалась с дачниками, спаивают, мол, а корова не доена, и уезжала с проклятиями.
Пьяный Славка был нехорош — корову бил клюкой, а маленького котенка убил березовым поленом. Каялся потом, правда.
— Да я только приехал, — сказал Карл, — побуду еще. Вот бабку отправлю…
— И то правда, хероватая бабка, — одобрил Славка и замолчал.
Карл понял — пошел на террасу, вернулся с приготовленной бутылкой. Слава присел на лавочку в кустах сирени.
— Ты стаканы принеси. И корочку черную.
— А я, Слава, не буду.
— Как хочешь, дело твое.
Подошла Антонина Георгиевна.
— Здравствуй, бабка, — напряженно поздоровался Слава.
— Какая я тебе бабка, сколько можно говорить, я тебе, Слава, Георгиевна!
— А ху, — заулыбался Славка, — может, и Георгиевна.
Он стал делать знаки выходящему со стаканом Карлу.
— Да ладно, — сказал Карл, — Антонине Георгиевне нравится, когда мужики пьют.
— А ну вас, — махнула рукой Антонина Георгиевна, — у меня дел полно, на вас смотреть…
— Хорошая водка, — затеял Славка беседу, — не то что хохол в Шушпанове продает. Ты, если водку не пьешь, поди со мной, я бражку поставил на томатной пасте. Подоспела уже, угощу. Татьяна твоя где?
— Да здесь я, Слава, — Таня подошла и села рядом, — молока дашь?
— Вечером приходи, как всегда, часов в восемь. Бабка-то твоя у меня молоко не берет. Гордится.
— Да она вообще молоко не пьет. Слава, а творог есть?
— Тебе дам. Сейчас с твоим хозяином и передам.
— Я с вами пойду. Вы долго, наверное, а мне сейчас надо.
Славка встал.
— Таня, — торжественно сказал он, — видишь бережок? Ты молодая, красивая, походи по бережку, погуляй, а к нам, — Слава повысил голос, — к нам под окошко не ходи — прогоним!
Отстояв таким образом независимость, Слава сунул открытую бутылку в карман, посмотрел, вертикально ли стоит, махнул Карлу рукой и поковылял.
«Кой черт мне эта бражка», — ругал себя Карл, плетясь рядом со Славкой. Проходя мимо теленка, он вспомнил, как летом шла вот так же рядом со Славкой Татуля, за молоком.
— Ой, какой у вас теленок, дядя Слава, смотрите реснички какие! А что вы с ним сделаете когда он вырастет?
— Как что? — удивился Слава, — зарежу, на хер, и съем!
В избе пахло простоквашей и дымом. На столе был рассыпан табак — в тяжелые времена, когда сигарет было не достать, посадил Слава самосад, ухитрился вырастить незнакомое растение, табак ему понравился. С тех пор, хоть понемногу, но сажает.
Слава порылся в углу, откинул с трехведерной цинковой посудины телогрейки, тряпки и зачерпнул оттуда ковшом.
— Погоди, — сказал он и ополоснул две кружки. Брага была цвета борща со сметаной, слегка шипела. Славка подвинул Карлу табуретку, сел на лавочку и скрутил самокрутку.
— Кури, — подвинул он газетку, — или не умеешь?
Карл обрадовался возможности тряхнуть армейской стариной, скрутил, не так, правда, ловко, как хотелось, но Слава не сказал ничего, не покачал головой.
Славка тостов не говорил, не чокался, и Карл лишний раз порадовался, что никогда с ним не пьет. Эта бражка не в счет.
— У меня, вообще-то, язва, — сказал он на всякий случай.
— Пей, ничего, со мной можно.
Карл вспомнил экстрасенса и развеселился.
— Вашей национальности, — неторопливо начал Слава, — я тебя больше всех уважаю. А бабку — ненавижу.
— Бабка, Слава, не нашей национальности.
— Да? А отчего же она так орет? Хозяйка у тебя хорошая, — продолжал он, допив кружку, — справедливая.
Славу неожиданно повело.
— А Валентина мы с Васькой убьем.
— За что?
— Он поляк, — устало сказал Слава и замолчал.
Каждые четыре секунды капала в тазик сыворотка из подвешенной в марле простокваши. На четвертой капле Слава встрепенулся.
— А отчего они нас завоевывали!
— Тебя завоюешь, Славка, ты ж татарин.