Элиа Казан - Сделка
Месяцы спустя, когда он поостыл, мы попробовали помочь ей иным способом: получить его согласие на прислугу. Он отказал и в этом под предлогом нежелания иметь незнакомца в доме и напомнил о «книгах» в подвале. Настоящей причиной снова были деньги. Он был горд и не хотел зависеть от нас. Не спрашивать мать, где она берет деньги на фрукты и еду, он еще мог, но если нанять слугу, то деньги на него будем давать только мы, и об этом узнают все его друзья.
Даже после полного краха он еще имел «маленький офис с армянином» — по его описанию. Весь офис составлял прилавок и две-три стопки маленьких ковриков в углу. Магазинчик принадлежал армянину, тот в былые дни работал у отца на ремонте ковров, а сейчас пожалел старика и выдумал ему место в своем магазине. «Спасибо» за щедрость он, впрочем, так и не дождался. Отец презирал армян и вел себя по отношению к хозяину скотски. В те редкие минуты, когда его слушали, он мог высокомерно заявить, что армянин ничего не импортирует, «а набивает брюхо за счет рынка, как мусорщик» и занимается продажей, подумать только, «отечественных» американских товаров.
Любой торговец, занимающийся продажей американских товаров, то есть ковров машинной пряжи, был в глазах отца предателем. Они подорвали его бизнес, эти проклятые «отечественные» производства. Это, в его мнении, напрямую смыкалось с гомосексуализмом, поскольку квартирные дизайнеры запрашивали ковры по площади комнаты, а все дизайнеры-мужчины, само собой, — педерасты.
А отец тем временем стал забывать про арендную плату за угол в офисе у армянина и про телефонные счета. Армянин через несколько месяцев был вынужден сказать нам про это, и мы заплатили. По правде говоря, армянин не настаивал на оплате за пользование магазином. Мы сами решили. Видно, отец действительно когда-то серьезно помог армянину, раз тот безропотно терпел его выходки и злоупотребления, слушал его нравоучения и поучения, таскал ему записки, надиктованные по телефону, и даже отправлял его почту в Мамаронек, когда отец звонил ему и в величественной манере приказывал отослать письма, потому что сегодня он сам приболел. «Хорошо, мистер Арнесс», — отвечал бедняга. Он все еще называл отца «мистером».
После развития артериосклероза отец стал невыносим. Он обвинил армянина в укрытии почты, уводе его покупателей (у него уже не осталось ни одного, ни одного!) и в непередаче его посланий по телефону. Армянин стал улыбаться и делать то, что научилась делать наша мать, — просто пережидать. Бедняга никогда не осмеливался перечить мистеру Арнессу. Он знал, догадывался — то, что убивало его старого босса, может однажды убить и его самого.
Отец не смог вскоре позволить себе ежедневные карты, по крайней мере, чтобы не проигрывать. Но прекратить просто так игру он тоже не смог. Сначала его друзья заметили, что его ставки перестают быть собственно ставками из-за своей ничтожной величины… В общем, древний закон игры преподнес неприятный сюрприз: когда надо выигрывать, то проигрываешь. Отец начал играть крупно и… проигрался в пух и прах! Но карты — единственное, что у него еще оставалось в жизни, и отказаться от карт он не мог. Поэтому даже в годы, когда он перестал ездить в магазин, карты продолжались. Он по-прежнему названивал Чарли Клипштейну, Арти Вассерману и Джо Шпигелю, и если у них были дела или если они по той или иной причине не могли приехать, и даже, как в последние годы, если они говорили, что заняты, не будучи занятыми, он все равно умудрялся собрать компанию для игры. Он созывал других игроков, тех, кого он называл «второй линией».
Но и «второй линии» вскоре стало ясно, что деньжат из старика им не вытянуть. Вступила в действие негласная договоренность по его отторжению от круга игроков. Отец был глыбой, расшатать его было трудно. Несколько раз Майклу пришлось оплачивать долги отца из собственного кармана. В другой раз тот или иной друг отца просто рвал долговые расписки. Память старика ослабла достаточно, чтобы проделывать такие операции без оглядки на его гнев.
Но сколь веревочке ни виться… пришел и тот день, когда с картами тоже было покончено. Однажды он раскрыл заговор. Собрав всю компанию для игры, ему предложили снизить ставки до уровня чисто символического — все как один принялись неумело лгать, мол, так лучше для всех, бизнес каждого из них не так уж и хорош — он заорал, что не нуждается в милостыне, у него столько же денег, сколько и у них. В устах человека, не дающего на чай чистильщику обуви, это звучало смешно. Он обвинил их — и правильно, — что они много раз играли без него. Он вскипел и выдал «на гора» свой приснопамятный приступ гнева, обозвал всех всеми видами «жидов», всеми видами сукиных сыновей — и это людям, с которыми он играл в карты на протяжении тридцати лет. Под конец он выгнал всех из дома и стукнул дверью. Игре в бридж пришел конец.
Прошел месяц, и он заболел болезнью Паркинсона. Она просто появилась в один день. (Лишь смерть успокоила его руки!) Он стал сидеть в кресле, самом глубоком, зимой — рядом с самой большой батареей, летом — на каменном крыльце, выходящем на пролив. И трясся целые дни напролет.
Что его отвлекало? Мои статьи иногда появлялись в журналах, и он читал их и перечитывал. Слово за словом. Он показывал их всем, кто попадался в поле зрения’ мальчишке, стригущему траву, рабочему, приходившему ремонтировать печь, кровельщику, до тех пор, пока их не прекратили вызывать, потому что нечем было платить. Он спрашивал у них, видели ли они такой-то номер «Партизан Ревью». Нашел у кого спрашивать, они его в глаза не видели. Понятия не имели. А он имел.
— Высокий класс! — радовался он.
Привычки изменить невозможно: это о картах. Играть стало не с кем, и он взял в напарники мать. Ни о какой толковой игре с моей матерью речь, разумеется, не шла. Он заявил, что будет учить ее. А она поняла суть достаточно быстро. И несмотря на плохое зрение, испорченный слух, неторопливую манеру вести игру, и несмотря на его презрение, вскоре начала выигрывать. Он играл быстро, нервно, горячась. Она играла медленно, тщательно перебирая карты.
— Ради Бога! — кричал он. — Ты пойдешь когда-нибудь?
— Сейчас, Серафим, — говорила она. — Хожу.
И она ходила, и обычно самой подходящей картой.
Так они играли день за днем, час за часом. Ученица побивала учителя.
И вскоре это переполнило чашу терпения: он стал учить ее игре в бридж. Они играли на том самом столе в столовой. На столе, убранном для игры, как в старые добрые времена: коричневый войлок вместо скатерти, пепельницы, спички, блокнот для подсчета очков и карандаш. Войлок уже вытерся, и все же! Они играли каждый за двоих. Бридж оказался лучше: один кон тянулся долго-долго. Отец следил за очками, и мать стала выигрывать гораздо реже.
К книгам отец не обращался. Он так и не научился находить удовольствие в чтении. Он читал только про скачки и данные по бирже. Мать же, не в пример ему, читала книги. Я присылал ей те, что понравились мне. К тому времени она стала жить в мире книг как в другом, отличном от настоящего, мире.
И вот теперь, сидя на солнечной веранде госпиталя, она знала, что меня с ней связывают большие узы, чем ее с ним. Мне предстоит «бороться» с ним до конца жизни. А она пережила весь кошмар! И не с тенью, а с живым воплощением зла, ужаса, с ним самим. Прожила и выиграла. Она заслужила свободу и заплатила за нее. Она знала — день окончательного освобождения не за горами!
Мы поехали домой к Майклу. Глория приготовила бобы в соусе и огуречный салат. Негусто, подумал я.
Глория — гречанка, но только в третьем поколении. При крещении ее нарекли Элиотерией, что значит «свобода». Выговаривать имя было непросто, и ее семья вольно перевела его как «Слава». Злые языки утверждали, что она — последыш несчастной любви ее матери с высоким блондином из Калифорнии, и, учитывая ее полную невинность во всем этом деле, ей повезло позднее заполучить в мужья «чистокровного грека» Майкла. Хоть и была она сварлива, должен признать, что женой Майклу она была хорошей, всегда с ясной головой и настороже, в противоположность Майклу — открытое сердце и доверчивые уши. Она готовила и стирала, воспитывала его детей, строила финансовые форпосты семьи, регулярно откладывая деньги, делала все на «отлично», а я ее терпеть не мог.
Теперь Глория пожелала узнать, поинтересовался ли кто-нибудь ценами в госпитале. Никто. Это все, что она желала узнать до начала обеда. Она испортила ворчанием весь обед. Когда она ушла в кухню за десертом, я прошептал: «Ма!» — и жестом показал у себя на груди, что надо выключить звук.
Мать рассмеялась. Даже Майкл выдавил грустное хихиканье.
— Над чем смеетесь? — потребовала Глория, заторопившись из кухни с лимонным желе, грозящим вывалиться из миски. — Я вышла, и все начали смеяться. Почему не смеялись, когда я была здесь? Я тоже люблю шутки.