Новый Мир Новый Мир - Новый Мир ( № 12 2004)
Красой, талантами; притом
И добротою и умом
В кругу подруг она блистала.
.................................
Душа беседы, друг свободной
Семьи домашней и гостей,
Лучами голубых очей,
Улыбкой, ловкостью природной
Она пленяла всех, она
Куда являлась — там и радость ...
.................................
Любя мечтать душою нежной ,
Любила Нина тишину,
В степях бродящую луну
И свежесть ночи безмятежной... —
и т. п.3.
Вообще, несмотря на внешнюю добротность аргументации и большое количество примеров, не совсем справедливыми кажутся и некоторые другие положения рецензируемой книги. Подобно тому, как прочность зданию придает не количество и размер кирпичей, а мысль архитектора, — так же и основательность той или иной концепции дает не ворох разрозненных аргументов, а продуманное их использование и употребление с таким расчетом, чтобы все они стояли на своих местах и били точно в цель. А. Б. Пеньковский же нередко грешит тем, что иллюстрирует бытование того или иного слова в пушкинскую эпоху примерами из совершенно разных текстов: как художественных, так и документальных; как прозаических, так и поэтических. Мне это представляется не совсем корректным. Ведь значение одного и того же слова в текстах разных жанров может сильно различаться. Да и трактовки иных слов автором “Нины” вызывают сильное сомнение. Так, к примеру, он стремится доказать, что в первой половине XIX века слово “дева” могло употребляться и по отношению к замужней женщине, и, приведя малоубедительные примеры из Пушкина, цитирует строки из стихотворения В. Г. Бенедиктова “Возвращение незабвенной” (1836), которые, по его мнению, “снимают все возможные сомнения на этот счет”. О чем же говорится у Бенедиктова? Поэт спустя годы встречает женщину, к которой он был неравнодушен в ее “дни младенческой свободы”, но узнает, что она уже замужем; один из фрагментов звучит так:
Пусть блестит кольцо обета,
Как судьбы твоей печать:
И супругу стих поэта
Властен девой величать4.
Но эти строки как раз опровергают суждение А. Б. Пеньковского! Поэт может называть замужнюю женщину “девой” только на правах давнего друга и только потому, что он поэт. Здесь как раз подчеркивается, что такое употребление — поэтическая вольность, а раз на это обращается внимание, значит, в обыденной речи оно было невозможно. Дальнейший текст стихотворения, почему-то опущенный автором книги, подтверждает именно такую интерпретацию:
Облекись же этим званьем!
Что шум света? что молва?
Твой певец купил страданьем
Миру чуждые права5 .
Или вот еще подобный пример. Во второй части книги целый раздел посвящен обоснованию положения, что Пушкиным слово “скука” (играющее важную роль в поэтике “Евгения Онегина”) употреблялось также и в значении “тоска”. Не буду вдаваться в пересказ аргументации А. Б. Пеньковского, процитирую его резюмирующие рассуждения по этому поводу: “Нет, Онегин, каким его создал Пушкин, — не герой всеобъемлющей Скуки, а герой всепоглощающей Тоски, которая в соответствии с двойственной языковой нормой этого времени могла быть <...> названа и сниженным словом скука ” (стр. 211 — 212). Далее идут рассуждения, что “скука бездумно и бесчувственно лежит в сонной или мертвой прострации, тогда как тоска бьется и мечется в бессильных попытках вырваться из своего заколдованного круга, напрягая все силы ума <...> и чувства” (стр. 217), что скука “представляет собой отрицательную психическую реакцию <...>: скучающему нечем и поэтому не на что реагировать”, тогда как тоска — это “деятельность души” (стр. 219) и проч. Не знаю, как бы оценил такие дефиниции человек, писавший, что “скука отдохновение души”, что она “есть одна из принадлежностей мыслящего существа” и что “размышленье — скуки семя” (а следовательно, скука рождается из размышлений). Само понятие “скуки” в пушкинское время не имело устойчиво негативного оттенка (ср. “бес благородный скуки тайной” у раннего Некрасова); в 1820-е годы “зевать на балах” было даже модным среди петербургских франтов стилем поведения. Модная “скука” воспринималась как следствие не менее модной “разочарованности” и никакого отношения к “всепоглощающей тоске” не имела. К тому же, как можно заметить, Пушкин часто употреблял слово “скука” с ироническим оттенком, что совершенно не учитывает А. Б. Пеньковский, принимая все его заявления за чистую монету, тем самым безжалостно убивая блестящую пушкинскую иронию.
Не слишком тщательно мотивирует автор “Нины” и суждения, относящиеся не к лингвистике, а к истории. Вот пример удивительной передержки. Объясняя двуименность героини “Маскарада” Нины (Анастасии Павловны) Арбениной, автор “Нины” голословно утверждает, что Анастасия (Настасья) — это “скромное провинциальное имя” и что “ Настасья не могла бы быть Арбениной; Арбенина не могла бы быть Настасьей ” (стр. 63, 62), приводя в качестве доказательства почему-то слова матери “блестящего свитского офицера и светского льва флигель-адъютанта” В. Д. Новосильцева, которая, отговаривая сына от мезальянса, аргументировала это, в частности, тем, что не хочет “иметь невесткой Чернову Пахомовну ”. Каким образом “Чернова Пахомовна” соотносится с Настасьей, непонятно, но укажем хотя бы на то, что Анастасией Петровной звалась племянница Новосильцевой, дочь ее родного брата. Вряд ли тезис А. Б. Пеньковского о “невозможности” на светском балу имени Настасья поддержали бы принадлежавшие к самым блестящим фамилиям России дочь княгини Е. Р. Дашковой Анастасия Михайловна Щербинина (1760 — 1831), жена сенатора и действительного камергера Анастасия Валентиновна Щербатова (урожденная Мусина-Пушкина; 1774 — 1841), графиня Анастасия Петровна Шувалова (1803 — 1851)... Между прочим, Настасьями звали матерей Рылеева и Грибоедова, и более того — жену одного из главных, по мнению А. Б. Пеньковского, творцов “мифа о Нине” — Баратынского. Вряд ли этим женщинам приходилось отказываться от приглашений на балы из-за своего имени или маскировать его под светскими прозвищами, которые, кстати, часто не отличались возвышенностью и благозвучием.
Вернемся к содержанию основных двух частей “Нины”. Первая из них называется, напомним, “Имена-маски лермонтовского „Маскарада”” и в свою очередь делится еще на четыре: “Некоторые вопросы двуименности”, “Антропонимическое пространство „Маскарада””, “Миф о Нине” и “„Маскарад” Лермонтова в ряду текстов о Нине”. Она невелика по объему, но исключительно важна, так как именно здесь формулируется основная проблематика книги и задаются некоторые методологические установки. Рискую навлечь на себя гнев специалистов по антропонимике и ономастике, но мне никогда имена и фамилии лермонтовских (да и не только лермонтовских) героев не казались столь значимыми, как это пытается представить А. Б. Пеньковский. На попытки извлечь из анализа их генетических корней тайные смыслы я обычно смотрю с иронией, памятуя высказывание героя второй части “Нины” о “значащих” фамилиях в романах Булгарина, где “убийца назван <...> Ножевым, взяточник Взяткиным, дурак Глаздуриным, и проч.”6. Подробно разбирать соображения автора книги у меня нет возможности; акцентирую внимание на одном из них, представляющемся мне любопытным. В первой части книги обсуждается вопрос о правильном имени второстепенного персонажа “Маскарада”, который в одном из источников именуется Петровым, а в другом — Петковым. Большинство публикаторов “Маскарада” вполне резонно сочли первый вариант ошибкой переписчика (автографов “Маскарада” не сохранилось) и отдали предпочтение второму. А. Б. Пеньковскому же кажется правильным именно первый вариант, он пространно и чрезвычайно сложно обосновывает свою точку зрения, говоря, что присутствующая в первоначальной редакции “фамилия Петров — в силу ее подчеркнутой русскости и кричащего контраста с остальными персонажными именами — была сознательно заменена на Петков С. Раевским, который внес в лермонтовский текст целый ряд добавлений и изменений <...> [несколько ремарок и не разобранных переписчиком мест] и который мог, не поняв авторского замысла, счесть тончайший антропонимический выбор, сделанный Лермонтовым, неудачным и „исправить” его. <...> Классический принцип текстологии, рекомендующий при решении вопроса о первичном авторском варианте того или иного элемента текста оказывать предпочтение сложному и несамоочевидному варианту перед простым и самоочевидным, в случае с Петровым/Петковым, как видим, не работает” (стр. 452, 453). И хоть рассуждения А. Б. Пеньковского мне кажутся весьма сомнительными, остановился я на них не потому, чтобы с ними спорить, пусть это, возможно, и следовало бы сделать. А потому, что у меня есть в запасе совершенно аналогичный пример, как “сложная” фамилия преобразовывается в “простую”. В “Обрыве” И. А. Гончарова мельком упоминается третьестепенный персонаж, доктор Пертов, именно так именуемый и в черновой рукописи, и в первых двух изданиях романа, за корректурами которых автор тщательно следил. В третьем же издании, которое готовилось, судя по всему, без участия автора, непонятный Пертов меняется на вполне понятного Петрова — можно быть уверенным, что столь чудесным превращением мы обязаны либо наборщику, либо корректору. Как и в случае с лермонтовским Петровым/Петковым. Здесь уместно напомнить один из принципов естественных наук (а на них автор “Нины” ссылается время от времени), говорящий, что простое объяснение того или иного феномена всегда следует предпочитать сложному.