Елена Крюкова - Юродивая
— …мне страшно, страшно. Я никогда не была… шлюхой. Я всегда… любила. Но на войне как на войне. И я нескольким солдатам… немногим!.. ты не думай!..
— Милая, иди сюда. Вот сюда. Я ничего не думаю, ей-Богу. Думаю вот, что здесь пахнет бензином, и ты можешь угореть. Но если мы выключим мотор, мы сразу замерзнем, как цуцики.
— Войди в меня… так… останься во мне… не уходи никогда.
— …о! Но это невозможно. Мы не сиамские близнецы.
— Мы сиамские близнецы. Давай вот так срастемся.
— Я сегодня, сейчас же, уйду от тебя. Оторвусь от тебя. Я завтра же покину тебя. Уеду на своей тачке за трупами. И меня убьют. Хорошо бы.
— Ты не покинешь меня. Ты не расстанешься со мной. Я твоя белая голубка. Скажи мне: Ксения, голубка.
— Ксения, голубка. Я же расстанусь с тобой. Я брошу тебя, как спичку. Я никогда бы не сказал тебе так. Если б не Война. Тут… надо быть предельно честным. Но это все будет завтра. Завтра. А сегодня я тебя не покину. Успокойся. Успокойся. Видишь, я с тобой. И как это хорошо. Лучше не бывает.
— О!..
— …что, голубка?… я ничего не слышу. Я глохну. Понимаешь, глохну. У меня давно не было женщины. Но ты-то ведь и не женщина. Ты райская птичка, певичка, ты белая голубка.
— …больно! Мне больно…
— …это не больно, это хорошо. Это так надо. Это тебе хочется плакать. Плачь! Я разрешаю.
— Да!.. Да!.. Ты забудешь меня, да?.. Я забуду тебя, да?..
— Да. Чтобы «нет» душу не жгло.
— …чтобы сожгло — хочу… и собери пепел, скатай в мешочек и носи мешочек на груди, кожаный мешочек, из нежной телячьей кожи, на грубой тесемке, чтоб никогда не порвалась тесемочка и мешочек не потерялся, и там буду я, сожженная, внутри… там — внутри… вместо креста… рядом с крестом… это лучшая судьба…
НОЧНАЯ МОЛИТВА КСЕНИИ О ЛЮБИМЫХ ЕЯНа Войне Земля вертится медленнее.
ПОВОРОТ. СКРИП. ПОВОРОТ. ВЗРЫВ. ЕЩЕ ОДНА ЖИЗНЬ УБИТА.
Как мы не задохнулись в машине, до сих пор не пойму. Мы провалились в шахту, на дно жизни. Там кипела яростная магма, бились о край черной чаши моря: золотое и алое. Среди ночи, приваренная намертво к этому человеку, я раскрывала глаза, передо мной в разлапистых ледяных разводах и цветах на стекле машины светилось тельце моего мальчика. Он бы похож на рыбку. На маленькую рыбку, выловленную в зимнем озере, подо льдом. Я молилась сухими исцелованными губами, чтобы Курбан не убил его.
И этот человек был когда-то мальчиком; и этого человека мать обнимала, целовала, давала ему грудь, прижимала к чреву, откуда он вышел на свет. Я теперь была матерью, и я многое понимала. Я была матерью этому человеку, шоферу на Зимней Войне. Так, как я была отныне матерью каждому, и младше и старше меня. Все вышли из моего живота. Всех выкормила я, глотая слезы. Когда мне есть было нечего, у них была еда все равно. Слезы текли по моему лицу, но чтобы развеселить моих детей, я улыбалась. Я шептала им: «Ничего, ребятки, жизнь не так уж страшна». И они верили мне. И этого человека я выкормила, и ощупывала губами его лысую младенческую голову, и шлепала, если он хулиганил, и вязала ему носки, и штопала штаны, и наборматывала сказки на ночь, сама валясь с ног от усталости и ужаса жить. И он кричал мне: «Мама!» — когда его отрывали от меня, когда его связывали цепями, пытали, угоняли в солдаты, секли плетьми. И мои глаза останавливались, и жизнь моя останавливалась в глазах моих, и все во мне превращалось в пепел. «Мальчик мой, — шептала я ему, осушая потоки его слез, — сынок, будь что будет. Только бы ты был жив. Только бы тебя не повесили. Не застрелили. Мне дорого все в тебе. Я помню твое маленькое тельце. Там, внутри, билось крохотное сердечко. Я поднимала тебя за ветошь пеленок, как зайца за загривок, и ты висел так в моем кулаке, как зайчишка, так мать с тобой шутила. И ты был беспомощный. И так мне становилось жалко тебя, что я начинала плакать. Вот я выносила тебя; выкормила тебя; вот я держу тебя на руках, но так ли это будет всегда?! Я оторвала тебя от себя, тебя поглотил широкий мир, тебя чужие люди с жесткими тесаными лицами взяли, не спросясь, на Зимнюю Войну. И меня тоже взяли; и вот вдруг тут мы встретились, разве это не чудо?!.. Сынок!.. или возлюбленный, не знаю, все перепуталось во мне и вовне, — прижму твою голову к своей груди; может, ты там каплю молока отыщешь?!.. Нет!.. высохло все, да и глупо это. Ты мужик, и я не знаю, как тебя зовут. Я помню лишь, как я звала тебя в детстве. Ты вырос, у тебя стали расти усы, борода, морщины резали тебя вдоль и поперек… а это что такое, взбухшие рубцы, линии и стрелы на твоем теле, плохо сшитая и плотно стянутая строчка, варварские силки, синие и красные, это шрамы, ты весь в шрамах, и, гляди-ка, твое лицо тоже в длинных, наискосок, шрамах, — какое изумительное лицо, и так исполосовано, вот, матери не было рядом, чтоб защитить от укусов Войны, но разве есть от них защита?!.. Целую один шрам. Целую другой шрам. Молюсь тебе. Война закончится — я лик твой в церкви напишу. Лицо простого шофера. Извозчика. И люди будут приходить и на тебя молиться».
И он входил в мою свободу, как входят в отверстую дверь родного дома. И не было низа, не было верха; а когда мотор заглох от мороза и стало нестерпимо холодно, я вспомнила про расхваленный, пообещанный спирт, и мы выпустили друг друга из объятий и вывалились из кабины прямо в снег, а он нападал свежий, нежный, как фата невесты, и ледяные иголки звезд входили нам глубоко за ключицы, за грудину, и мы набирали снег в консервную банку из-под огурцов, растапливали его дыханием, наливали из канистры чистого спирту и пили это питье Войны, и нам становилось тепло, жарко, невыносимо, и мы пели и плясали сидя, пели от радости, что налета нет, что мы живы, что есть ночь и звезды и кривая кочерга Млечного Пути над теменем. И мы уснули на миг, опять соединившись, войдя друг в друга, так, как паз входит в паз в крестовом креплении.
А наутро он повез меня на передовую, там был у меня концерт, прямо на морозе, на открытой, из кедровых досок сколоченной эстраде пела я и приплясывала, и ходила на руках, и все видели у меня под сверкающим платьем военные ватные штаны, серые и стеганые, и бойцы сидели в ватниках и в тулупах, и цигарки дымились у них в зубах, а офицерье щеголяло в зверскую холодину в пилотках набекрень, и уши мужиков светились как красные лампы, а носы свисали, как красные желуди, и отпускала вся измотанная Войной толпа всякие соленые шуточки в адрес певички — ну я и наслушалась!.. а уж чего-чего только я в жизни наслышана ни была!..
ПРОЩАЛЬНАЯ ПЕСНЬ О КСЕНИИ ШОФЕРА ЗИМНЕЙ ВОЙНЫ…ну я и наслушался! я бы хотел там стать деревянным и железным, но я был живой, с ушами, слушал и смеялся — до чего мужской глупый язык беспощадный и нищий, хоть бы слова другие какие придумали, так нет же, сто веков одно и то же. И Ксения моя — как зажег ее кто изнутри, подпалил бикфордовым шнуром — как бешеная, как сумасшедшая!.. — пела и плясала, и на ушах и на бровях стояла, и штучки-дрючки откалывала, и колесом по доскам ходила — я обалдел, обомлел, я просто умер, за живот держался — ну просто как… как юродивая!.. — вся металась она и брызгала дикими огнями… Я свистел от восторга, складывая пальцы рожками и поднося ко рту! Я вопил ей: Ксения, давай! Жми! Покажи им всем любовь на Войне! Пригвозди Войну смехом ко кресту! Пусть потыкают Войне в живот палками, штыками, рыбьими мордами складных ножей! Пусть поиздеваются над ней, осточертела она, в зубах навязла!
Ксения скатилась кубарем с помоста, перевела дух, я подбежал к ней и обнял ее, бритые офицеры с прямоугольными лицами подходили, довольные, раздобрившиеся, протягивали ей коробки конфет — и откуда явилась тут роскошь, да, самолеты тащили в брюхах забытые яства, только для белых, а среди нас мотались и гибли на Войне и желтые, и черные, и сизые, и красные, красные от мороза, красные от крови, вымазанные в крови по уши, — и Ксения смеялась, открывала коробки и сыпала конфеты на затылки и за шиворот тем, кто их преподносил, и отходили люди, опешив, и кто-то хватался за кольт на боку, да ничего не поделать было, с ней надо было смиряться, ее надо было видеть и любить. И когда началась атака, а началась она сразу после Ксеньиных прыжков, страшно, густо и стремительно, и продыху не было от огня, от сплошного сельдяного косяка длинных огней, бегущих по смертоносной трассе параллельно земле, сметающих все на пути, и мою машину, и дощатый пьедестал, где Ксения отплясывала и вертелась волчком, и палатки солдат, и бетонный квадрат штаба, и я так хотел верить, что она не сгорит в огне, что она не умрет на этой драной, долбаной Войне, — а о себе я даже и не подумал.
Она должна была попасть в Ставку, далеко в горах. Уничтожить Генерала? Те, кто послал ее, не думали, что, убирая Генерала одной из бессчетных армий Зимней Войны, они делают благое дело. Наоборот. Они хотели продлить Войну и тщательно выбирали способ, каким можно длить и длить бойню; исчезновение одного из маститых генералов и его армии вместе с ним обеспечивало смуту и разброд на всем Восточном фронте, отчаянный поиск включения свежих сил в нечеловеческую игру, перестановки слагаемых, ввода новых интегралов и алгоритмов смерти. Она понимала, что за ее действиями следили, и это странно было ей, всю жизнь скитавшейся по миру свободно. Они избрали верный путь — дергали за ниточку жизни сына. Но и она была девка не промах. Она могла учудить в последний момент все что угодно. Отмочить номер. Не хуже, чем на дощатых заиндевелых эстрадах в нашпигованном пулями высокогорье.