Марсель Эме - Ящик незнакомца. Наезжающей камерой
Элизабет в большом волнении прогуливалась по всем четырем комнатам, при виде мебели, ковров, обоев сердце ее разрывалось. Эта квартира занимала огромное место в истории ее любви, столь большое, что для Ласкена места почти не оставалось. Сам он, будучи одним из аксессуаров этой обстановки, обладал тем достоинством, что никогда излишне не навязывал свою личность. Это был очень благовоспитанный человек, у которого страсть ни разу не вырвала лишнего стона. Элизабет подумала, что Люк Пондебуа, насмешливый и обидчивый, наверняка не обладает аристократической невозмутимостью своего кузена и что вообще он не годился бы в любовники. Это была ни к чему не обязывающая мысль, лишь скользнувшая по поверхности сознания. И тут же, все с тем же отстраненным любопытством она спросила себя, как смотрелся бы Шовье в интерьере Ласкена и приятный ли был бы из него любовник. В ту же секунду в дверь позвонили. Посетитель оказался весьма хорош собой и смотрелся в квартире неплохо.
VI
В убогой избе молодая донская крестьянка, одетая в лохмотья, с безжизненным взглядом, изнуряла себя тяжелым и непродуктивным трудом. Ее муж обрабатывал землю примитивными способами, упивался водкой и с нехорошим блеском в глазах пялился на девушек в блузках, как обычно делают бескультурные и безыдейные типы. В один прекрасный день дух коснулся деревни крылами, и крестьяне обобществили свое имущество и соединили усилия. Вскоре усовершенствованные машины удесятерили урожайность земель, жатвы стали обильными, деревья согнулись под тяжестью плодов, коровы и свиньи плодились и размножались в хлевах, похожих на дворцы. Поселяне были счастливы несказанно. На несчастную пару, представленную вначале, сейчас было приятно смотреть. Муж водил трактор, и зады с грудями перестали что-либо значить для него, да и водка тоже. Его жена, сверкая от удовольствия глазами, наблюдала за сепаратором. Дома они читали поучительные книги и, глядя друг на друга, заливались невинным смехом.
Фильм показывали на частным образом организованном сеансе элитарной публике, состоящей из двухсот или трехсот человек. В эту элиту входили мадам Ансело, ее дочь Мариетт, боксер Милу, Мэг и ее друг Альфред. Необычайно понятливая публика улавливала малейшие нюансы и тончайшие созвучия действа, разыгрывавшегося на экране. В темноте то и дело слышался гул восхищения и эстетического восторга, и время от времени отчетливый вскрик срывался с уст какого-нибудь зрителя, ошеломленного столь обильным потоком прекрасного. Мадам Ансело была в числе наиболее буйных, от волнения она даже не могла усидеть на обеих ягодицах сразу и переваливалась с одной на другую, восклицая прерывающимся голосом, агрессивным тоном, будто бросая вызов целой армии тупиц, грязных буржуа: «Это удивительная вещь. Удивительная. О, эта яблоня! Это потрясающе. Нет, но эта яблоня! Мощь этой яблони. Это просто изумительное язычество». Милу, сидевший между мадам Ансело и Мариетт, был не в восторге от зрелища и считал, например, что яблоня — большой промах. Яблоня — это еще ничего, когда проходишь мимо, но когда она торчит на экране — это слишком долго, даже если ее показывают под разными углами и с трепетом в ветвях. С другой стороны, его вообще передергивало от баек на тему искупления, а от этой особенно, с очищением деревенских скотов одним взмахом кадила и с подразумеваемым боженькой, который раскачивался на ветках яблонь. Сия песенка была ему знакома. В семье он был четвертым из восьми детей, отец его служил в похоронном бюро и страдал ревматизмом, и он-то уж насмотрелся в своем доме на дам-благотворительниц, сестриц-монахинь, попов в рясах и в гражданском и на разных алчущих и жаждущих правды, всех этих людишек, мечтающих включить нищету в некий порядок вещей, удовлетворяющий требованиям духа. У Милу не было ни малейшей склонности к моральным построениям и болезненным надеждам, которые он оставил своим братьям и сестрам. Они-то, несомненно, станут добрыми христианами, честными, коммуникабельными или борцами за еще какое-нибудь дело, всегда готовыми платить вперед. Но он — спасибо, увольте. Он хотел быть и чувствовать себя сильным, злым, скрытным, хитрым, не страдающим угрызениями совести, если надо — неприветливым, в общем, настоящим мужчиной, который борется за свой кусок.
Милу, наверное, один из собравшихся находил фильм невыносимо скучным. Однако он не скучал. Он положил руку на коленку Мариетт и, пользуясь темнотой, пытался закрепить свое преимущество. Девушка какое-то время молча сопротивлялась, отталкивая его руку довольно решительно, затем, утомленная его настойчивостью, ограничилась тем, что сжала колени и натянула юбку. Милу знал, что она его вообще-то не любит и иногда с трудом выдерживает, но такое ее расположение в его глазах не имело значения. Меньше чем за неделю он хорошо изучил семью Ансело и чувствовал, что все эти женщины, блуждающие в поисках заоблачной эстетики, неспособны на решительные действия. Действительно, сопротивление Мариетт постепенно слабело. На экране старик плакал от волнения, глядя на резко уходящую ввысь кривую производства зерна, и неловко подпрыгивал. Мадам Ансело наклонилась к Милу и прошептала:
— Ах! Эта русская душа!
— Чего?
— Я говорю, эта русская душа!
— А! Ну да. Во всей красе.
Мариетт услышала реплику матери И, заблокировав руку Милу на одной из чулочных подвязок, задумалась о русской душе, нежной птичке, порхающей в ее представлении над какой-то медвежьей ямой, где архангелы, обутые в сапоги, взбивают пену великолепных катастроф. Ей казалось, что птичка проникла ей под лиф и влетела прямо в сердце, и с губ ее сорвалась то ли детская молитва, то ли сиротский крик. Но зрелище, близившееся к концу, не очень-то зачаровывало. На экране машины работали в полную силу, выставляя напоказ свои металлические внутренности в их яростном движении. Шатуны, поршни, катушки, шестеренки, приводные ремни — все это крутилось, вибрировало, вертелось, прыгало на бешенной скорости, от которой рябило в глазах. Мэг, сидевшая между своим другом Альфредом и мадам Ансело, громко заметила:
— Какая символика, это невиданно. И необычайно прекрасно!
— Да, действительно хорошо, — согласился Альфред, — но все же нудновато.
— О нет, — возразила мадам Ансело, — вовсе не нудновато, не говорите. Я бы смотрела и смотрела. Ведь эти крутящиеся машины — это так подлинно.
По окончании фильма раздались аплодисменты. Несколько голосов, включая и мадам Ансело, затянули было «Интернационал», через минуту сникший и оборвавшийся в толчее выхода. Было примерно пол-одиннадцатого вечера. Компания во главе с мадам Ансело прошла несколько метров по улице Сен-Мартен, обмениваясь впечатлениями о фильме. Они должны были заехать за Жермен и друзьями в одно из кафе на Монпарнасе. Милу заявил, что у Мариетт сильно болит голова, и, несмотря на ее протесты, решил немного с ней прогуляться, чтобы подышать воздухом. Мадам Ансело с Мэг и Альфредом уже сидели в такси. Он хлопнул дверцей, дал водителю адрес и сказал: «До скорого». Машина отъехала, пока никто не успел ничего сообразить. Мадам Ансело через дверцу послала молодым людям игривый жест рукой в перчатке.
— Что это на вас нашло? — спросила Мариетт. — У меня вовсе не болит голова.
— Так, чтобы остаться вдвоем. Я подумал, что нам не мешало бы поговорить наедине.
Мариетт хотела возразить, но он оборвал ее и иронично произнес:
— Этот советский фильм прямо прелесть. Обожаю русские штучки. Это фильм, наводящий человека на размышления, возвышающий мысль. В эту минуту я готов на что угодно ради счастья пролетариев.
Он взял ее тем временем под руку, и, покинув Севастопольский бульвар, они направились по узкой, плохо освещенной улочке.
— Куда это мы идем? — спокойно спросила она.
— На Монпарнас. Это короткая дорога. Вот увидите, мы будем там через пять минут.
Мариетт совершенно точно знала, куда он клонит, и вовсе не собиралась соглашаться. Тот факт, что он в темноте кинозала добрался до ее подвязок, для нее ничего не значит, и ей даже в голову не приходило, что это может иметь продолжение. Однако она не видела способа резко оборвать его приставания. Недремлющее свободолюбие своим обратным действием внушало ей страх перед подчинением буржуазным предрассудкам, смешным и устаревшим, и заставляло рассматривать ситуацию в эстетическом плане, как если бы речь шла не о ней, а о ком-то другом. Она мучительно сознавала, что эгоизм ей изменяет, и тем самым животное возмущение гордости и воли парализовано. Милу обнимал ее за талию, а ей лезли в голову выражения из обычного репертуара: «Забавно, у него есть реальный динамизм, это парадоксальная ситуация, в этом есть своя прелесть, не слабо, атмосфера присутствует, это вполне в духе Бодлера, хорошо бы снять наезжающей камерой, в воздухе носится постельная сцена, в этом необычайная чистота, никакой липы, все вписывается в перспективу сновидения, прямо страница из Достоевского, феерический реализм, блестящее скотство, никаких условностей, искусственно созданный ракурс бешеной мощи, все вместе невероятно эротично, наплыв, потрясающий брутализм, удивительные скрытые возможности, великая поэзия».