Ян Отченашек - Хромой Орфей
- Ничего не видно, - хмуро сказал Павел, стукнув по столу костяшками пальцев, - Случайность! Пошли дальше!
И вдруг как-то сразу оказалось, что им, собственно, не о чем больше говорить; воинственный восторг испарился, и сидели они тут мокрыми курицами, будто их застигли врасплох за ребячьим грехом. Гонза вертел в руках продавленный портсигар и отчаянно дымил.
- Вот воображала, - бросил он.
- Нет! - Милан поднял голову, медленно покачал ею. - Нет, ребята! Лекса хороший. Вы его не знаете. Он настоящий художник... хотя это пока никому не известно. Вы должны понять. Он озлоблен и мучается. А насчет меня... тут он прав, да! Я виноват... - Милан с мучительными усилиями выворачивал из себя признание, и голос его срывался от волнения. - Я его подвел один раз, не из трусости, просто глупый был. И он никогда этого не забывает, я знаю...
Слушать это самообвинение было просто невыносимо, хотя никто ничего не понимал. Опять он преувеличивает, - с неприятным чувством подумал Гонза. Видно, оба братца чокнутые немного. Черт знает, что там между ними происходит? А может, Милан бредит?
- ...но если вы думаете, что я и вас подведу... как Лекса сказал... Если вы хоть чуть-чуть сомневаетесь, ребята... Тогда я отойду от дела добровольно...
Да ладно уж! Гонза положил ему руку на плечо.
- Слушай, хватит молоть чепуху, понял?
- Если бы мы так думали, не сидели бы тут, - проговорил Павел.
Милан распрямился от этих слов мужественного доверия и обвел товарищей таким взглядом, будто к нему возвращалась вера в спасение.
- Ну и ладно. И хорошо, - уже спокойно прошептал он, поднимая голову, и снова загорелся. - Я ему докажу! - Он ударил кулаком себя по колену. - Докажу, что он во мне ошибается, ребята! Что он несправедлив! Он хороший, но несправедливый, вы сами видали, как он меня обидел. Он думает, что я никуда не годен... Всю жизнь он бросает это мне под ноги... И сбивает с ног... А я даже не знаю, за что! Завидует мне, что ли? Может, у меня дарование больше... А я страшно уважаю его за все, что он знает, и за то, что он не мещанин... Но я докажу ему, что и я не лыком шит... Что и на меня может положиться мировой пролетариат... даже если придется жизнь отдать...
- Иди ты в болото! - довольно грубо прекратил его излияния Павел. - Нам до всего этого дела нет, и пора уматывать отсюда.
- Еще бы! - язвительно подхватил Гонза, показывая через плечо большим пальцем на нары. - Тут работа предстоит. Живопись, она вдохновения требует...
- Знаете, ребята, - робко заговорил Бацилла, - мне пора домой. Меня ждут к ужину...
- Слыхали? - вдруг оживился Милан. - Ему пора домой! Вот будет он нужен где-то, а что он сделает? Домой побежит! Чтоб мамочка не волновалась. Хорошо же ты начинаешь, Бацилла.
- Я только сегодня, - с несчастным видом отбивался толстяк. - У нее сегодня как раз день рождения, и я обещал ей...
На него махнули рукой, попытались придумать еще что-нибудь, да ничего нового не приходило в голову. Гонза собрал вещи из свертка в бумагу и вызвался подробно изучить их дома. Павел, хмурясь, предложил все остальное обсудить в следующий раз. Как, где? Он сказал свой адрес и объяснил, как приходить, чтобы не внушить подозрения обитателям старого дома. Довольно и десятиминутного интервала, три раза стучать в дверь его чуланчика из коридора. Два удара сразу, третий - погодя: вот так!
- Решено?
Все решено. Но никто не вставал. Переглядывались растерянно, и казалось им немножко неестественным, что вот разойдутся они после такого волнующего заседания, буднично и незаметно, словно собирались перекинуться в картишки. И тот же Милан позаботился о том, чтобы этого не случилось.
- Не можем мы так разойтись, ребята, - провозгласил он с важным видом и, взяв с плиты бутылку недопитого молока, поставил ее на стол. - К сожалению, нет ничего приличного, чем бы запить, у меня есть только это. Но кто хочет глотнуть молока, еще осталось немного...
Он первым сделал глоток, за ним остальные: каждый отпил немножко этой синеватой протекторатной жидкости; все разыгрывалось в благоговейной тишине.
- Так, - удовлетворенно промолвил Милан, когда бутылку снова поставили на стол. - То, что мы тут говорили, может быть, просто слова, брошенные на ветер, но то, что мы собираемся делать, ужасно серьезно. Вопрос жизни и смерти. И прежде чем приняться за дело, надо нам как-то обязаться друг перед другом, что мы не подведем. И что тот, кто хоть как-то, пусть одной лишь болтовней, предаст своих товарищей по борьбе, - тот сам себя осудит и сознательно подчинится приговору остальных. Это главная заповедь всякой конспирации, друзья...
Опять - друзья, а не просто ребята. Важность совершившегося наложила отпечаток на их лица, и пафос Милана, который они терпеть не могли, оказался теперь уместным. Это вам, братцы, не детская игра в индейцы, так надо, если они не хотят провалиться на первой же операции. Даже Гонза, который в каждой ситуации старался сохранить свой врожденный скепсис и сдержанность, был взволнован и слушал с трепетом. Чего потребует Милан? Присяги? Подписей кровью? Но так или иначе, а надо будет подчиниться. Надо! Только уж скорей бы, хватит этого карканья, этого «прредательства» с раскатистым «р»!
Ребята вздохнули легче, когда Милан вынул из кармана исписанный листок бумаги - он, видимо, заранее сочинил формулу клятвы. Текст клятвы приятно поразил их неожиданной лаконичностью, хотя Милан все-таки не обошелся без напыщенных и смешных романтических оборотов. «Клянусь честью своей и жизнью...» Так начиналось, и такое мог написать только Милан. Оказалось, однако, что он неплохо придумал всю церемонию. Он попросил Павла положить револьвер на середину стола, под лампу, и тогда второй раз прочитал текст клятвы; каждый должен был приложить три пальца к блестящему стволу и четко произнести: «Клянусь!» Ясно? Ясно!
- Вы еще подумайте, друзья, повторил Милан, сверля товарищей завораживающим взглядом.
- Да чего ты все дурака валяешь? - не выдержал Павел. Все эти оттяжки, эти церемонии на грани комизма, видимо, были для него пыткой. - Чего тут думать? Шуты мы, что ли, черт возьми?
Он первым, без колебаний, притронулся пальцами к металлу ствола и громко, твердым голосом произнес: «Клянусь». После него в тишине, нарушаемой лишь дробным тиканьем будильника за дверью, это сделали остальные.
Готово, вздохнули все, alea jacta est! .[37] Как застряли в их памяти уроки латыни! Смело перешли Рубикон, вместе с Бациллой, у которого невыносимо болел живот.
Молча встали из-за стола, чтоб ненужной болтовней не разбить серьезности момента; вдруг Милан хлопнул себя по лбу:
- А имя-то! Забыли совсем...
- Какое имя?
- Ну, название. У каждой такой группы должно быть название, правда?
- А это обязательно? - недовольно усомнился Павел.
- Думаю, да.
Правда, почему не придумать названия? Они растерянно молчали, а в головах проносились все эти «Кулаки свободы», «Удары» и «Пламена мести», но никто не осмеливался предложить что-либо подобное.
Вот только Гонза... Он задумчиво перелистывал брошюрку о древнегреческих героях и явно разделял общее опасение, как бы высокопарное название не оказалось в вопиющем противоречии с их фактическими силами.
- Я предлагаю, ребята, «Орфей», - деловито сказал он.
Что? Он страшно поразил их, ребята пытались найти хоть какую-то связь между этим мифическим певцом и их задачей, но таковой явно не существовало. Что мы, певческий кружок, что ли?
- А звучит очень красиво, мальчики, добродушно похвалил Бацилла.
- Это-то так, - согласился Милан, но тут же возразил, что такое название будет недостаточно поэтичным. - И почему именно «Орфей»? Откуда ты взял?
- Отсюда, - Гонза показал рисунок в брошюре. - Дело случая. Совершенно так же и я могу спросить: а почему не «Орфей»?
Против этого уже нельзя было выдвинуть никакого серьезного аргумента: название как название. И в тот протекторатный вечер, третья империя содрогнулась от ужаса, потому что за спущенной шторой затемнения родилась одна из бог весть скольких группок, о которых вряд ли найдется упоминание в книгах будущих историографов.
Часть вторая
IИюнь навалился на крыши зноем, и жизнь под солнечным рефлектором текла как будто в большей безопасности, хотя сирены выли все грознее и небо над шпилями башен гудело все чаще.
Город, казалось, подернулся пеленой плесени.
- Наверху снова гвалт, - вздохнула мать. - Только бы этот верзила не налил опять водки в аквариум. Безобразники до того дошли, что на картине усы под носом нарисовали. Чернильным карандашом! Никак отмыть не могла.
Войта смотрел, как мать, сидя на краю постели, растирает себе камфарным маслом опухшие суставы. Знакомая жалость сдавила горло, он поторопился опустить глаза в тарелку и упрямо молчал, чувствуя на себе ее взгляд. Сейчас начнет наседать: надел бы чистую рубашку да пошел бы туда, сынок. Ведь она твоя жена. Просто ужас! Впрочем, эти шумные вечеринки уже перестали возмущать его - пускай хоть на голове ходят! Что ему делать среди этих пижонов и их девчонок? Нет, не думать об этом... Мама! Что-то она ему не нравится последнее время. Иногда он видел, как она остановится на лестнице и положит руку на сердце - потихоньку, чтоб никто не заметил, словно боясь встревожить других своим недомоганьем. Вчера ночью он проснулся и услышал, как неправильно она дышит; это его испугало. Лунный свет, отражаясь от стены, озарял ее лицо на полосатой подушке, ему показалось, что она как-то неестественно бледна и тиха... И тогда он весь сжался от страха, что мама умрет. Это было просто предчувствие, рожденное, может быть, даже лунным светом, потому что кто же всерьез верит в смертность родителей? Но Войта не смог от него избавиться. Надо показать ее врачу! Это будет нелегко; ни разу в жизни она не переступала порога врачебной приемной, привыкнув поверять все свои страдания невидимому богу и пресвятой деве. Она вставала каждый день в пять утра, и Войта, услышав шепот ее молитв, испытывал такое чувство, что все в порядке. Надо пойти вытереть пыль на перилах да белье посушить, пока солнышко светит, а то вдруг дождь соберется. Что-то кости ломит. Да-а!