Марио Льоса - Город и псы
– Здравствуй.
– Здравствуйте, сеньор лейтенант.
Гамбоа говорил «ты» молодому лейтенанту – тот был когда-то у него в подчинении и очень его уважал.
– Я пришел за кадетами с пятого курса.
– Пожалуйста, – сказал лейтенант. Он приветливо улыбался, но на лице проступала усталость: он отдежурил ночь. – Один из них хотел уйти, но у него не было разрешения. Привести их? Они в правом карцере.
– Вместе? – спросил Гамбоа.
– Да. Мне нужно было освободить тот карцер, у стадиона. Наказали нескольких солдат. А что, их нельзя было держать вместе?
– Дай мне ключ. Я поговорю с ними.
Гамбоа осторожно открыл дверь и вошел одним прыжком – словно в клетку к хищникам. Он увидел две пары скользящих по полу ног, освещенные конусом света, падающим из окна, и услышал исступленное сопение. Глаза не успели привыкнуть к полумраку, он едва различал силуэты и очертания лиц.
– Встать! – крикнул он, шагнув вперед. Оба не спеша поднялись.
– Когда входит старший, подчиненные отдают честь, – сказал Гамбоа. – Что, забыли? Шесть штрафных каждому. Уберите руку от лица и стойте смирно, кадет!
– Он не может, сеньор лейтенант, – сказал Ягуар.
Альберто отнял руку от лица и тут же опять прикрыл щеку. Гамбоа слегка подтолкнул его к свету. Скула сильно вздулась, на носу и губах запеклась кровь.
– Уберите руку, – сказал Гамбоа. – Дайте посмотреть.
Альберто опустил руку, губы его сжались. Вместо глаза синело большое пятно, – ободранное и как бы обгорелое верхнее веко нависло над ним. Гамбоа заметил пятна крови на гимнастерке. Волосы Альберто слиплись от пота и пыли.
– Подойдите.
Ягуар подошел. Драка оставила не много следов на его лице, но крылья носа дрожали, и вокруг губ застыла грязная пена.
– Ступайте в госпиталь, – сказал Гамбоа. – А потом жду вас у себя. Я хочу поговорить с обоими.
Альберто и Ягуар вышли. Услышав шаги, дежурный обернулся. Улыбка сменилась крайним удивлением.
– Стойте! – крикнул он в замешательстве. – Что такое? Ни с места.
Солдаты приблизились и с любопытством смотрели на кадетов.
– Оставь их, – сказал Гамбоа. И, повернувшись к кадетам, приказал: – Идите.
Альберто и Ягуар оставили комендатуру. Офицеры и солдаты смотрели, как они молча идут под ясным небом, плечом к плечу, глядя прямо перед собой.
– У него все лицо разбито, – сказал молодой лейтенант. – Не понимаю, в чем дело.
– Ты ничего не слышал? – спросил Гамбоа.
– Нет, – ответил тот смущенно. – А я ведь не выходил. – Он обратился к солдатам: – Вы что-нибудь слышали?
Четыре солдата отрицательно закачали головами.
– Видно, дрались втихую, – сказал лейтенант одобрительно и не без некоторого спортивного азарта. – Я бы сразу поставил их на место. Здорово они сцепились! Вот петухи. У него не скоро придет лицо в норму. Почему они подрались?
– Так, глупости, – сказал Гамбоа. – Ничего особенного.
– Как мог этот парень стерпеть и не закричать? – сказал дежурный. – Ведь тот прямо его изуродовал. Надо бы зачислить блондина в секцию бокса. Или его уже зачислили?
– Нет, – сказал Гамбоа. – Кажется, нет. А надо бы. Ты прав.
«В тот день я бродил по предместью среди лачуг, и одна женщина дала мне хлеба и немного молока. Ночь я опять провел в канаве, недалеко от проспекта Прогресса. На этот раз я заснул и проснулся, когда солнце было уже высоко. Поблизости никого не было, но до меня доносился шум машин, проезжающих по проспекту. Я был очень голоден, голова болела, и знобило, как перед гриппом. Я пошел в центр пешком и около двенадцати был на Альфонсо Угарте. Вышли девчонки из школы, а Тересы среди них не было. Я долго кружил по людным местам в центре, по площади Сан-Мартина, по проспекту Грау. К вечеру пришел в Военный парк, совсем устал, прямо задыхался от слабости. Напился воды из крана, и меня стошнило. Лег я на траву, смотрю – легавый идет прямо ко мне и манит меня пальцем. Я пустился со всех ног, а он за мной не побежал. Была уже ночь, когда я пришел к дому крестного на проспекте Франсиско Писарро [23]. Голова у меня раскалывалась, и я весь дрожал. „Вот и заболел, – подумал я. – А ведь зима уже прошла". Прежде чем постучать, я сказал себе: „Если выйдет жена и скажет, что его нет дома, тогда явлюсь в полицию. Там хоть накормят". Но вышла не она, а крестный. Открыл дверь, стоит и смотрит, не узнает. А прошло только два года, как мы не виделись. Я назвал себя. Он закрывал собой вход, внутри горел свет, и мне видна была его круглая, коротко остриженная голова. „Ты? – сказал он. – Быть не может, крестничек, я думал, ты тоже умер". Он пригласил меня в дом и спросил: „Что с тобой, парень, что случилось?" Я сказал: „Извини меня, крестный, знаешь, я двое суток ничего не ел". Он взял меня за плечо и позвал жену. Меня накормили супом, бифштексом с фасолью и пирожным. Потом оба стали меня расспрашивать. Я придумал историю: „Убежал из дому и вместе с одним типом пошел работать в джунгли и пробыл там два года на кофейной плантации, потом дела у хозяина пошли плохо, он уволил меня, и я приехал в Лиму без гроша". Потом я спросил о своей матери, и они сказали, что она умерла полгода назад от сердечного приступа. „Я оплатил похороны, – сказал он. – Не беспокойся, все было хорошо". И добавил: „А пока что переспишь сегодня во дворе. Завтра посмотрим, куда тебя пристроить". Его жена дала мне матрац и одеяло. На следующий день крестный взял меня в свой кабак и поставил за прилавком. Мы с ним вдвоем и работали. Он ничего мне не платил, но у меня была крыша над головой и еда, а относился он ко мне хорошо, хотя и заставлял работать в три пота. Я вставал в шесть часов, и мне нужно было подмести весь дом, приготовить завтрак и подать ему в постель. Потом ходил по магазинам со списком, который составляла его жена, и все покупал, а потом в таверну – там я весь день обслуживал посетителей. Утром крестный работал со мной, потом оставлял одного, а вечером я отчитывался. Приходил домой поздно, готовил им обед – она меня стряпать научила – и отправлялся спать. Уходить я не думал, хотя мне очень надоело жить без денег. Приходилось обворовывать клиентов, насчитывать лишнее или недодавать сдачи, чтобы купить себе пачку „Националя" и покурить тайком. Кроме того, я бы с удовольствием пошел иногда куда-нибудь, только вот легавых боялся. Потом дела мои пошли лучше. Крестному понадобилось уехать по делам в горы, и он взял дочку с собой. Узнал я, что он собирается уехать, вспомнил, как относилась ко мне его жена, – ну, думаю, пришла беда. Правда, с тех пор как я стал у них жить, она меня не обижала и говорила со мной редко, если ей что по хозяйству нужно. Как только крестный уехал, она сразу переменилась. Улыбается, заговаривает о том о сем, а вечером зайдет в таверну, я начну отчитываться, а она говорит: „Оставь, я же знаю, что ты не воруешь". Однажды вечером она явилась в таверну раньше обыкновенного. И видно было, что нервничает. Только она вошла – я сразу понял, чего ей надо. Хихикает, поглядывает так искоса, ну точь-в-точь проститутка из борделя, когда они напьются и так и лезут на тебя. Я обрадовался. Мне припомнилось, сколько раз она меня прогоняла, когда я приходил к крестному, и я сказал себе: „Ну, настал час расплаты". Она была толстая, некрасивая и выше меня ростом. Она сказала: „Слушай* закрой таверну, и пойдем в кино. Я тебя приглашаю". Мы поехали в центр, она говорила, что там бывают хорошие фильмы, но я знал, что она просто боялась показаться со мной в нашем районе, потому что крестный был очень ревнивый. Когда смотрели фильмы, она притворялась, будто ей очень страшно – показывали новый детектив, – и хватала меня за руку, и прижималась ко мне, и касалась меня коленом. Или положит руку как бы невзначай мне на колено и не отнимает. Меня прямо смех разбирал. Я притворился дурачком, сижу дубина дубиной. Представляю, как она бесилась. После кино мы пошли домой пешком, и она начала говорить о женщинах, рассказывала всякие сальные истории, а потом спросила, имел ли я дело с женщинами. Я ответил, что нет, и она сказала: „Неправда. Все вы, мужчины, одинаковы". Она изо всех сил старалась показать, что считает меня мужчиной. Меня так и подмывало ей сказать: „Вы похожи на проститутку Эмму из борделя * Happy land»". Дома я спросил, надо ли готовить обед, и она сказала: „Не надо. Давай лучше повеселимся. В этом доме редко повеселишься. Открой бутылку пива". И начала наговаривать на крестного: она, мол, терпеть его не может – он и жадный, и старый, и дурак, и бог знает что еще. Заставила меня выпить всю бутылку. Хотела напоить, чтоб я расшевелился. Потом включила радио и говорит: „Давай научу тебя танцевать". Прижимала меня к себе изо всех сил, я не сопротивлялся, а дурака все играл. Наконец она сказал мне: „Тебя никогда не целовала женщина?" Я ответил, что нет. „Хочешь попробовать?" Она обхватила меня и давай целовать в губы. Совсем сбесилась, засовывала свой паршивый язык мне в рот до самого горла и больно щипалась. Потом взяла меня за руку, потащила в свою комнату и там разделась. Голая она была получше, тело еще ничего, упругое. Ей стало стыдно, что я смотрю на нее и не подхожу, и она потушила свет. Пока крестный не приехал, она каждый день брала меня к себе в постель. „Я люблю тебя, – говорит. – Мне с тобой хорошо". И целый день ругала мужа. Она давала мне деньги, покупала вещи, и потом каждую неделю мы ходили вместе в кино. В темноте она брала мою руку. Когда я сказал ей, что хочу поступить в военное училище Леонсио Прадо и чтобы она уговорила мужа за меня заплатить, она чуть с ума не сошла. Волосы рвала, все кричала, что я бессердечный и неблагодарный. Я пригрозил, что сбегу, и тогда она уступила. Однажды утром крестный мне сказал: „Вот что, парень. Мы решили сделать из тебя человека. Я тебя запишу в военное училище"».