Колум Маккэнн - И пусть вращается прекрасный мир
Клэр купила ему новенькое вращающееся кресло, с глубокими ямами в коже отделки, и он полюбил этот момент — каждое утро, первым делом, — когда усаживался и крутился в нем. Длинные ряды книг на полках. Сборники решений комиссии по апелляциям, отчеты апелляционного суда, нью-йоркские приложения. На отдельной полке — полное собрание Уоллеса Стивенса, подписанное автором. Выпускной фотоальбом Йельского университета. На восточной стене — копии всех дипломов. У двери — карикатура из «Нью-Йоркера» в аккуратной рамочке: Моисей на горе, с десятью заповедями, а в толпе внизу два юриста. Нам повезло, Сэм! Ни слова об обратном действии!
Он включил кофеварку, развернул на столе свежий номер «Нью-Йорк таймс», вытряс из пакета пару порций сливок. Полицейские сирены. Их вой неслышно преследовал Содерберга на протяжении всего рабочего дня.
Деловой раздел он успел просмотреть уже до середины, когда дверь со скрипом отворилась, впуская еще одну сияющую лысину. Едва ли справедливо, но в коридорах юстиции ощущалась заметная нехватка волосяного покрова. И это не просто тенденция, это факт. Все вместе — плешивая команда. С самого начала судебной практики их преследовала эта фантомная боль: линия волос на голове каждого неуклонно отступала назад. Оракулам не хватало фолликул.
— Здорово, старина.
Широкое лицо судьи Поллака горело. Глаза — блестящие металлические шайбы. Смахивает на рыбу-молот. Поллак бубнил о каком-то человеке, подвесившем веревку между башнями. Содерберг сначала решил, что речь идет о суициде, кто-то повесился, спрыгнув со строительного крана или какой-то подобной конструкции. В ответ кивнул и лишь перевернул газетную страницу; сплошь Уотергейтский скандал, и где же тот Мальчик-с-Пальцем,[135] когда он так нужен? Он даже не замедлил отпустить сомнительную, если вдуматься, шутку: на этот раз Дж. Гордон Лидди[136] заткнул пальцем не ту дырку, — вот только шутка вылетела у Поллака в другое ухо. Ох уж этот Поллак, кусочек сыра на манишке черной судейской мантии, изо рта — белые брызги слюны. Воздушный десант. Содерберг откинулся на спинку кресла и уже собирался указать коллеге на беглые остатки завтрака, когда тот упомянул вдруг шест-балансир и натянутый канат. Картина начала проясняться.
— Как, как?
Человек, о котором рассказывал Поллак, отнюдь не повесился; напротив, он прошел между башнями. Мало того, он ложился на канат. Подпрыгивал. Танцевал на нем. Он буквально перебежал по нему над пропастью между зданиями.
Содерберг повернулся вместе с креслом на решительные девяносто градусов, распахнул занавески и попытался что-то разглядеть. Взгляд зацепил уголок Северной башни, но остальная картина оказалась блокирована другими домами.
— Короче, ты все пропустил, — поставил точку Поллак, завершая рассказ.
— Делалось официально, так ведь?
— Что, прости?
— С разрешения властей? Реклама?
— Нет, конечно. Этот малый забрался туда еще ночью. Натянул проволоку и вышел прогуляться, а мы смотрели с верхнего этажа. Нам охранник сказал.
— Он вломился во Всемирный торговый центр?
— Псих, по-моему. А ты как считаешь? Ему самое место в Белвью.
— Как ему удалось натянуть канат?
— Без понятия.
— Арестован? Его арестовали?
— Разумеется, — фыркнул Поллак.
— Номер участка?
— Первый, старина. Интересно, кому он достанется?
— Сегодня я слушаю предъявление обвинений.
— Везунчик, — вздохнул Поллак. — Проникновение на режимный объект.
— Злонамеренное нарушение общественного порядка.
— Самовозвышение, — заулыбался Поллак.
— Глядишь, денек задастся.
— Заряди щелкоперов.
— Борзости хватит.
Содерберг и сам не был уверен, что в точности подразумевает под словом борзость — удаль или скудоумие. Подмигнув, Поллак по-сенаторски махнул ему рукой, громко хлопнул дверью.
— Удаль, — сказал Содерберг закрытой двери.
Но просвет и верно намечается, подумалось ему. Лето стояло жаркое и напряженное, и столько было смертей, предательств, поножовщины, и ему необходимо слегка развлечься.
Заседания по предъявлению обвинений шли только в двух залах, — стало быть, у Содерберга был пятидесятипроцентный шанс получить дело. Обвиняемого требовалось доставить в срок. Могли протащить канатоходца по-быстрому — если, конечно, сочтут всю историю заслуживающей освещения в печати. В таком случае могут сделать все, что захотят. Утрясти все в считанные часы. Снять отпечатки пальцев, допросить, олбанизировать[137] — и с рук на руки. Приведут прямо сюда, где обвинят в совершении мелкого правонарушения. Возможно, и сообщников вместе с ним. Что заставило Содерберга задуматься — как, черт возьми, канатоходец умудрился протянуть кабель с одной крыши на другую? Канат-то должен быть стальным, ну? Как он его перекинул-то? Не веревка же, точно? Веревка не удержала бы человека на таком расстоянии. Как тогда тяжелый железный канат оказался натянут между башнями? Вертолетом? Краном? Может, как-то через окна? Или он спустил один конец вниз, чтобы затем подтянуть с другой стороны? Содерберг просто дрожал от радостного предвкушения. Время от времени ему доставалось отменное дело, заряд на весь день. Изюминка. Нечто, достойное обсуждения в городских кулуарах. Но что, если дело окажется по другую сторону коридора? Если он его не получит? Пожалуй, стоило бы переговорить с окружным прокурором и судебными секретарями — потихоньку, разумеется. В судебных палатах существовала целая система взаимных услуг. Уступи канатоходца, за мной не заржавеет.
Он забросил ноги на стол и допил кофе, размышляя о предстоящем дне, с перспективой в кои-то веки выслушать обвинение, которое не покажется тоской смертной.
Надо признать, большинство дней были губительны. Приливная волна билась о его судейский стол, а затем откатывалась к дверям. И все эти люди оставляли после себя наносные отложения. Теперь он уже был готов воспользоваться словом отбросы. А ведь в прежние времена и в голову бы не пришло. Но увы, как правило, именно таковы они и были, как ни горько признать. Отбросы. Грязный прибой, наступающий на берега и оставляющий после себя шприцы, пластиковые пакетики, окровавленные майки, кондомы и сопливых, неумытых детей. Он имел дело с худшими из худших. Многие знакомые считали, что он живет в некоем подобии лоснящегося полировкой рая, занимает идеальную позицию с прекрасными перспективами, хотя, по сути дела, не считая репутации, работа была так себе. Она изредка могла обеспечить неплохой столик в дорогом ресторане, чему семейство Клэр радовалось несказанно. На вечеринках гости оживлялись. Выпрямляли спины, расправляли плечи в его присутствии. Начинали выбирать слова. Не повод торжествовать, но все же лучше, чем ничего. Время от времени вырисовывалась возможность получить повышение, одолеть несколько ступеней до палат Верховного суда, но пока — никаких серьезных подвижек. В конечном итоге многое сводилось к приземленности, к рутине. К бюрократическим играм.
В Йельском университете, когда Содерберг был еще молод и упрям, не приходилось сомневаться, что он станет осью вращения мира, оставит неизгладимый след. Подобные мысли свойственны юным. Это почти определение молодости — вера в свое предназначение. В след, который обязательно оставишь в истории. Впрочем, рано или поздно каждый становится умнее. Занимает небольшую нишу, обустраивается в ней. Хорошенько использует отведенное время. Приходит домой к любящей жене и помогает ей успокоить нервы. Усаживаясь, непременно хвалит расстановку столовых приборов. Благодарит судьбу за полученное супругой наследство. Выкуривает хорошую сигару и надеется время от времени покататься вместе с любимой в шелковых простынях. Покупает ей красивые украшения в «Де Наталес» и целует в лифте, потому что она по-прежнему прекрасна, хорошо сохранилась, несмотря на бегущие мимо годы, чистая правда. И каждый день целует ее снова, уходя на работу, и вскоре понимает, что боль утраты далеко не так остра, как у всех окружающих. Скорбит по погибшему сыну и просыпается среди ночи рядом с плачущей женой, идет на кухню, делает себе сэндвич с сыром и думает: ну что ж, по крайней мере, это сэндвич с сыром на Парк-авеню, могло быть и хуже, все могло кончиться значительно хуже. И вздох облегчения служит ему наградой.
Адвокаты и прокуроры знали истину. Судебные приставы тоже. И другие судьи, разумеется. Здание суда на Центр-стрит было деревенским сортиром. Они так его и называли: сортир. Когда случайно сталкивались по работе. Как там сегодня сортир, Эрл? Я оставил портфель в сортире. Они даже превратили это прозвище в глагол: Ты завтра сортирничаешь, Томас? Как бы ни претило признавать это, даже мысленно, но такова истина. Себя он представлял стоящим на перекладине деревянной лестницы: хорошо одетый мужчина, привилегированная персона, обладающая безупречными манерами и обширными знаниями, в черной мантии, во дворце правосудия, голыми руками тащит гниющие листья и ветки из недр выгребной ямы.