Юрий Трифонов - Время и место
Я давно уже рассказал Кате, что эти старинные дома, больничный сад и парк — места моего детства, я учился неподалеку отсюда в школе, у меня был друг Левка Гордеев, шахматист и умница, погиб на войне, а мать Левки работала медсестрой в этой самой больнице. Про Левкиного отчима, который болел непонятной болезнью — неохотою жить, я Кате не рассказывал. Потому что у Кати были похожие настроения. На каждой прогулке я добавляю что-нибудь новое о довоенных временах — мне доставляет удовольствие вспоминать! — а то и присочиняю что-нибудь посмешнее или потрогательнее, и порой мне кажется, что Катя слушает внимательно, тогда я радуюсь, я верю в то, что она станет такой, как прежде, но вдруг она опять погружается в оцепенение, не слушает, не откликается, а если слушает, то с равнодушной покорностью, с какой умные дети слушают сказки, догадываясь обо всем наперед. И верно, то, что я рассказываю, для нее вроде сказки. Непредставимая и абсолютно ненужная даль. Она перебивает со вздохом: «Папа, я это слышала…» А однажды, когда я опять завожу про Левку, шепчет тихонько: «О господи, господи…» — и ее лицо кривится, как от боли. До болезни Катя была другой. Она любила мои рассказы о детстве, и в первые годы после смерти Катиной мамы, когда мы остались вдвоем, я должен был развлекать ее вечерами и трепался без устали про всякие шалости детских лет. Хотя, в общем, было не до шалостей… Потом она как-то сразу, внезапно повзрослела и от меня отдалилась… Помню, за ужином вдруг положила мягко руку мне на голову — новый, удививший меня жест! — и сказала: «Папа, не относись ко мне как к ребенку. Это смешно. Я женщина, у меня есть муж». Я изумился. «Какой муж?» Оказывается, муж появился давно. Просто я не замечал его. Мужа звали Геннадий. Он работал в институте информации, носил каштановую круглую бороденку и был какой-то мелкокалиберный, с тонким голосом. Когда я узнал, что-это муж, я стал к нему присматриваться и увидел, что он неглуп, начитан, переводит научные статьи с английского. Правда, занятие странное. Мужчина должен писать научные статьи, а переводить — дело женское. Я старался быть деликатным. Когда между ними начались распри, я держался в тени или, в крайнем случае, брал его сторону. Он был приезжий, из Пскова. И он рвался в Москве всех узнать, все увидеть, заводил знакомства, ходил по гостям, а Катя суету не выносит. Ей бы сидеть дома, читать книжки. Я называл ее в детстве: друг сердечный, таракан запечный. Через год она его прогнала. Не знаю в точности, что у них было, но я вздохнул с облегчением: он был слишком неопределенен. Я так и не разгадал его до конца. Когда в прошлом году Катя провалилась в университет, было понятно: Васенька отнимает много сил. Но теперь нашли няню, ребенок жил летом в Десне, Катя морила себя зубрежкой и ночными бдениями, я не видел, чтоб люди так себя изнуряли, я не мог помочь, математика ей не нужна, а по другим предметам я отстал. Но, видя, как она занимается, я почему-то был уверен: такие адские усилия не могут пропасть даром! И вот она позвонила мне в институт и фальшивым, веселым голосом сказала, чтоб я не расстраивался, она не набрала полбалла, опять провалилась, и ну их всех на фиг. Я похолодел от страха и крикнул: «Что ты собираешься сейчас делать?» — «Пойду в кино!»
Неделю все было мирно, она поехала в Десну, к Васеньке, вернулась озабоченная, сказала, что няня Мария Васильевна хорошая, чистоплотная, Васеньку любит, но, кажется, неравнодушна к водочке, видели ее с коляской в сельпо, покупала бутылку, однако никакой паники Катя не проявила, что мне понравилось, и разумно сказала, что надо исподволь, без особой спешки, но и не мешкая, подыскивать другую няню, непьющую. А к концу недели Катя отколола номер: она легла с головной болью в темной комнате, не выходила допоздна, я думал, что заснула. Часов в одиннадцать заглянул к ней и увидел, что не спит, рассматривает циферблат своих часов с фосфорическими цифрами. Я удивился: что ты делаешь? Ничего. Продолжала рассматривать циферблат. Я спросил: что отвечать няням? Сегодня звонили несколько человек. Катя сказала, что ее это не интересует. Ты хочешь оставить Марию Васильевну? Да. Но ведь она пьет. Все пьют. Отвечала безжизненным голосом. Я воскликнул, охваченный внезапным, леденящим душу ознобом: «Но это опасно для Васеньки!» Она молчала, потом сказала: «Там были девочки, которые тоже недобрали полбалла, и они сказали, что все заранее определено. И ничего сделать нельзя. Это правда?» — «Не знаю, — ответил я. — Может быть». — «Тогда зачем жить? Если все определено?» Я сказал: «У тебя есть Васенька. Ты об этом не забывай». — «Я Васеньку не люблю», — был ответ в темноте.
В тот же вечер я стал звонить врачам. Мне сказали, что Катю нельзя оставлять одну, и пришлось звать Катину тетку Женю, хоть этого не хотелось. Женя явилась с демонстративно суровым, осуждающим лицом, притащила громадную сумку с едой, апельсинами, булками докторского хлеба, все было напоказ и совершенно не нужно — Катя есть не хотела. Когда поздно вечером я вернулся после института домой, Женя встретила меня в халате, в каком-то нелепом, распаренном виде, точно долго стирала или принимала ванну, и я не сразу сообразил, что дура распухла от слез. Она повела меня на кухню, шепча: «Я вам этого никогда не прощу!» — «Чего именно?» — «Вашего звериного равнодушия. Это низко, бесчеловечно. Вы бросили девочку в водоворот и отошли в сторону…»
И вот прошло три с половиной месяца, в ноябре выпал снег, в декабре начались морозы, иногда я приезжаю к Кате с Васенькой, который уже ходит, показывает на собаку, говоря «ава», и произносит «дзысь», что значит «машина», он страдает диатезом, мы никак не можем избавиться от диатеза, я требую от новой няньки, интеллигентной Анны Георгиевны, строжайшей опрятности и соблюдения правил детского питания, но диатез почему-то непобедим, и я каждый раз боюсь, что Катя будет сердиться, однако она не сердится, она трогает пальцами пухлые, в пунцовых пятнах Васенькины щечки, говорит тихо: «Здравствуй, котенок», — и в ее голосе нет ни беспокойства, ни улыбки, ни страдания оттого, что видит сына редко, одна холодная, пустая приветливость. Но чаще я приезжаю один. Во-первых, я могу побыть у Кати подольше, а во-вторых, боюсь за Васеньку, того гляди он простудится, заразится, подхватит каких-нибудь микробов в такси…
В середине декабря Катин врач Степан Александрович говорит:
— Я полагаю, к Новому году мы Катю выпишем. Но хотелось бы знать: какие у нее условия дома? Кто с нею может быть?
Я отвечаю: родной отец. Правда, я работаю, уезжаю в девять, приезжаю в семь, но есть свободный, так называемый библиотечный день и кроме того — суббота и воскресенье.
— А других близких людей… — Степан Александрович смотрит испытующе. Он высок, плечист, кожа на его лице смуглая, очень чистая, нежная, как у мальчика, взгляд черных глаз как-то очень уж тверд. Говорят, несмотря на молодость, у него большие познания, опыт, талант. Он работал где-то за границей. «Ну почему бы тебе, — думаю я бессмысленно, — не стать для Кати близким человеком? Ведь она умная, способная к языкам, она внутренне честная, добрая и красивая, хотя нос немного велик и эта худоба, но какие глубокие синие глаза…»
— Других близких нет. Есть сын Вася. Со своей няней.
— А что из себя представляет няня? Она сюда приезжала?
— Нет, она боится сюда ехать. И Катю никогда не видела. Ну что она из себя представляет? Женщина еще не старая, была бухгалтером, вышла на пенсию. С невесткой и сыном жить не может. Они ее, попросту говоря, выжили из квартиры. И вот вместо того чтобы нянчить собственного внука, нянчит чужого.
— Она не может быть для вашей дочери чем-то…
— Нет, — говорю я. — Ничем. Она только для Васи.
— Скажите… — внезапно он хмурится, краснеет и вонзает в меня в упор, как истый следователь, свои черные неприязненные глаза. — А вот та женщина, которая сейчас с вами, она не может стать для Кати близким человеком?
Он спрашивает про Юлию Федоровну. Значит, Катя рассказала. Но я не знаю, что именно. Катя Юлию Федоровну не жалует. Даже правильней так: с трудом выносит. И я понимаю, кроме ревности тут много всего. Юлия Федоровна молода, красива, прекрасно одевается. Однажды я застал Катю врасплох: она рассматривала тайком шубу Юлии Федоровны на вешалке, и выражение лица у Кати было несчастное. И я дал себе слово в ближайшую поездку купить Кате шубу. Но вскоре после этого появился Геннадий, и я решил, что теперь он должен о Кате заботиться.
— Трудно ответить, — говорю я. — Пока что на это не похоже.
Его взгляд неприятен. Мне кажется, Степан Александрович вторгается в область, вовсе не необходимую для его исследования. Но он продолжает усугублять неприятное:
— Скажите, а существует ли возможность, что вы останетесь с этой женщиной, а Катя будет одна?
В ближайшее время нет, но, в принципе, почему такую возможность исключать? Катя и сама не настаивает жить вместе. Но Катя, кажется, ни на чем не настаивает. После молчания, во время которого мы оба смотрим в окно на сухой, вяло летающий на фоне темной сетки деревьев снег, а за снегом и деревьями грязновато желтеет кусок стены старого корпуса, и я думаю: «Все это я видел сорок два года назад, как глупо прожить долгую жизнь и увидеть опять то же самое». Степан Александрович произносит негромко, быстро и категорично: