Генри Миллер - Тропик Рака
Пока мы шли по пассажу, Филмор продолжал этот монолог, и я не прерывал его. Ему нужно было выговориться. Но я помнил, как он же всего год назад бил себя в грудь и кричал: «Какой замечательный день! Какая чудная страна! Какой потрясающий народ!» И если бы какой-нибудь американец посмел сказать хоть одно слово против Франции, он расквасил бы ему нос. Я никогда не видел человека, который был бы о так влюблен в чужую страну, так счастлив под ее небом, как любил ее и был счастлив Филмор. Когда он произносил «Франция», это значило — вино, женщины, деньги и полная свобода и беспечность. Это значило — бесконечный праздник. И вот теперь этот праздник кончился. Ветер сорвал парусиновую крышу, и он увидел небо и понял, что это не цирк, а просто арена, такая же как и везде. И жить на ней трудно. Я часто думал, слушая филморовские панегирики Франции, свободе и прочему дерьму, что́ сказал бы обыкновенный француз, если б понял его слова. Недаром они считают нас чокнутыми. Действительно, для них мы чокнутые. Глупые дети. Престарелые идиоты. То, что мы называем жизнью, — это просто романтика, купленная в дешевой лавчонке. И этот наш энтузиазм… Что это? Грошовый оптимизм, от которого европейца начинает мутить. Пустая иллюзия. Нет, «иллюзия» — слишком хорошее слово для этого. Это не иллюзия. Это — недомыслие. Чистое недомыслие, и всё. Мы точно табун диких лошадей с шорами на глазах. Несемся в сумасшедшем галопе. К краю пропасти — и вниз. Нам все равно — нам нужно бешеное движение и смятенье чувств. Вперед, вперед! Все равно куда. Мы мчимся — и пена выступает у нас на губах. Мы орем: «Аллилуйя!» Аллилуйя! Почему? Зачем? Бог знает. Это у нас в крови. Это в нашем климате. Это — и многое другое. И это — конец. Мы рушим весь мир. Но не знаем, зачем и для чего. Это наша судьба. Все остальное — ерунда…
Возле «Пале-Рояль» я предлагаю Филмору зайти в бистро и выпить. Он колеблется. Я вижу, что он думает о Жинетт, об обеде, о скандале, который она ему закатит.
— Черт подери, — говорю я. — Забудь ты о ней на минуту. Я закажу что-нибудь, и я хочу, чтобы ты со мной выпил. Не беспокойся, я вытяну тебя из этой идиотской истории. — И с этими словами я заказываю два двойных виски.
Увидев виски, Филмор заулыбался, как ребенок.
— Пей! — говорю я. — И мы закажем еще. Это тебе не повредит. Забудь все, что наговорили тебе доктора; виски — это как раз то, что тебе сейчас нужно. Пей до дна!
— Филмор опрокидывает стакан и, когда гарсон уходит за второй порцией, смотрит на меня глазами, полными слез, как будто у него не осталось больше друзей на всем свете. Губы его слегка подергиваются. Он явно хочет что-то сказать, но не знает, с какого бока подойти. Я спокойно смотрю на него, словно не замечая его смущения, потом отодвигаю в сторону тарелки, облокачиваюсь на стол и твердо говорю:
— Довольно валять дурака. Выкладывай все начистоту. Что бы ты хотел сейчас сделать? Говори!
Из его глаз брызгают слезы, и он выпаливает:
— Я хочу домой, к своим. Хочу, чтобы вокруг меня опять говорили по-английски!
Теперь уже слезы текут у него по щекам ручьями, и он даже не смахивает их. Все, что накопилось у него на душе, изливается наружу. Вот это здорово, думаю я про себя. Это — настоящее очищение. Как хорошо позволить себе быть полным трусом, хотя бы один раз в жизни. И не стесняться этого. Право, это прекрасно! Просто великолепно! Глядя на потерявшего самообладание Филмора, я вдруг почувствовал, что для меня нет ничего невозможного. Я был смел и решителен. В голове у меня роились тысячи идей.
— Послушай, — начал я, наклоняясь еще ближе к Филмору. — Если все, что ты говоришь, — правда, почему бы тебе не уехать? Знаешь, что бы я сделал на твоем месте? Уехал бы прямо сегодня. Точно… Уехал бы сейчас же, даже не попрощавшись с ней. Вообще, это единственная возможность. Если она тебя снова увидит, то уже не выпустит. Ты и сам знаешь.
Гарсон принес нам по второй порции виски. И я видел, с какой отчаянной решимостью Филмор схватил стакан и поднес его к губам. В его глазах блеснула надежда — еще отдаленная, дикая, невероятная. Может быть, ему виделось, как он вплавь пересекает Атлантику. Мне же предстоящая операция казалась парой пустяков. В голове у меня все выстраивалось ясно и четко, от первого шага до последнего.
— Чьи деньги у тебя в банке? — спросил я. — Ее отца или твои?
— Мои! — воскликнул он. — Мне их прислала мать. Я не хочу ее сволочных денег!
— Отлично, — сказал я. — Теперь слушай. Мы возьмем такси и поедем в банк. Забирай все до последнего гроша. Потом мы поедем в английское консульство и поставим визу. Ты сегодня же садишься в поезд и едешь в Лондон, а из Лондона первым же пароходом в Америку. В этом случае не надо будет волноваться, что Жинетт тебя выследит. Ей не придет в голову, что ты поехал через Лондон. Если она погонится за тобой, то, естественно, кинется сначала в Гавр, потом в Шербур… И еще одно — забудь про свои вещи. Оставь все у нее. Пусть она ими подавится. С ее французской психологией ей не придет в голову, что человек может уехать без вещей. Это же невероятно. Француз не может этого сделать… если он не сумасшедший, как ты.
— Правильно! — вскричал Филмор. — А я-то не додумался! Ты же можешь прислать мне их потом — если она их отдаст! Впрочем, это сейчас не важно. Но… Боже мой, у меня нет даже шляпы!
— Зачем тебе шляпа? В Лондоне купишь все, что понадобится. А сейчас поехали. Нам надо узнать, когда уходит поезд.
— Послушай… — сказал он, вынимая бумажник. — Можно я тебя попрошу? Возьми деньги и сделай все что надо. У меня нет сил… Голова кружится.
Я взял бумажник и выгрузил все ассигнации, которые Филмор только что получил в банке. У тротуара стояло такси. Мы сели в него. Поезд уходил с Северного вокзала около четырех часов. Я стал прикидывать в уме. Банк, консульство, «Америкен экспресс», вокзал. Чудно! Все можно успеть.
— Только не падай духом! — сказал я. — Главное — спокойствие. Черт возьми, через несколько часов ты уже переплывешь Ла-Манш. Сегодня вечером ты будешь гулять по Лондону и слушать свой английский язык. А завтра выйдешь в открытое море, и тебе будет начихать на весь свет. К тому времени, когда ты приедешь в Нью-Йорк, все забудется, как плохой сон.
Филмор ужасно взволновался и начал конвульсивно сгибать и разгибать ноги, как будто хотел бежать прямо в такси. В банке у него так дрожали руки, что он едва расписался. Этого я за него не мог сделать — поставить его подпись. Но если б понадобилось, я посадил бы его на горшок и подтер ему задницу. Я твердо решил отправить парня — даже если придется сложить его, как перочинный нож, и запихать в чемодан.
В английском консульстве был обеденный перерыв до двух часов. Чтобы как-то убить время, я предложил Филмору пообедать. Конечно, он не был голоден и решил, что мы можем удовлетвориться бутербродами. «К чертям бутерброды! — заявил я. — Ты угостишь меня хорошим обедом. Это будет твой последний приличный обед в Париже, может, он тебе надолго запомнится». Я повел его в уютный маленький ресторан и заказал хороший обед и самое лучшее вино, не думая о цене и вкусе. У меня в кармане лежали все его деньги — куча денег, как мне казалось. Во всяком случае, никогда в своей жизни я не держал столько денег в руках. Какое это было удовольствие — разменивать тысячефранковую купюру! Я сжимал ее в руках, я рассматривал ее на свет, изучая водяные знаки. Красивые деньги! Вот что французы умеют великолепно делать. Один их внешний вид уже выражал глубочайшее уважение к этому священному предмету.
После обеда мы пошли в кафе. Я заказал шартрез и кофе. Почему бы нет? И разменял еще одну купюру — на этот раз пятисотфранковую, я чистенькую, новенькую, хрустящую. Приятно держать в руках такие деньги. Официант дал мне сдачу — пачку старых, грязных, подклеенных пяти- и десятифранковых бумажек и целую пригоршню мелочи. Китайские деньги, с дырками. Я уже не знал, в какой карман их класть. Брюки у меня просто трещали от монет и бумажных денег. Пришлось вываливать все это богатство при людях; было неловко, к тому же я боялся, что нас примут за жуликов.
Когда мы приехали в «Америкен экспресс», времени оставалось в обрез. У англичан — разумеется, по-английски медлительных и обстоятельных — мы сидели как на иголках. Здесь же все скользили словно на роликах. Они так спешили, что все приходилось делать по два раза. Когда чеки были подписаны и скреплены в аккуратную маленькую книжечку, обнаружилось, что Филмор расписался не в том месте. Ничего не оставалось, как начать все сначала. Я стоял над Филмором, глядя одним глазом на часы, а другим следя за каждым движением пера. Расставаться с деньгами было тяжело. Не со всеми, слава Богу, но с большей частью. В кармане у меня осталось приблизительно две с половиной тысячи франков. Я говорю — приблизительно, потому что я больше не считал деньги франками. Сотней, двумя сотнями больше или меньше — какая разница! Что касается Филмора, то он все это время был в полной прострации. Он не знал, сколько у него денег. Он только знал, что нужно что-то оставить Жинетт. Сколько, он понятия не имел — мы должны были подсчитать это по дороге на вокзал.