Владимир Высоцкий - Черная свеча
Очередь прошила косой строчкой спину Вэна. Ойкнул и сел на колени поймавший шальную пулю старый вор по кличке Костяной. Вэн упал плашмя, так и не разжав ладони, сжимавшей плоский сапожный нож.
— Конвой! — сохраняя спокойствие, распорядился Оскоцкий. — Открывать огонь при малейшем неповиновении. Эти мерзавцы другого не заслуживают!
Колонны стояли в немом напряжении. Только раненый шальной пулей зэк крутился по земле со сдержанным стоном.
Полковник Губарь прошел сквозь строй автоматчиков, наклонился и приложил два пальца к виску Подлипова.
— Унести! Он мертв…
Поднял с земли картонную папку со списками, вынул из кармана авторучку с золотым пером, что-то старательно зачеркнул, расписался.
Упорову показалось — полковник взглянул в его сторону. Но это был мимолетный, скорее всего, случайный взгляд расстроенного человека. Папка тут же оказалась в руках дежурного капитана со слезящимися глазами и коротким, будто срезанным нечаянным взмахом бритвы, носом.
— Скворцов Иван Иванович! — выкрикнул бодрым голосом капитан.
Согнутый радикулитом московский карманник выходит из строя, безуспешно пытаясь прислонить руку к затылку. Наконец говорит с одышкой:
— Не могу, гражданин начальник. Грабка не поднимается.
Он уже обыскан, и Сивцов, огорченный неудачей, кричит:
— Пошел на место!
Тихо, безучастно, перекошенный на правый бок, зэк проходит мимо читающего список капитана.
— И — я! — раздается из строя чей-то истошный крик.
Капитан шарахается в сторону от зэка, и хохот сотрясает наладившуюся было после убийства Подлипова тишину осеннего дня.
Испугавшийся капитан Скворцов поднял оброненные листки, покрутив у виска гибким пальцем, произнес с укоризной:
— Стыдно, граждане бандиты!
Упоров никак не обозначил своего отношения к событию, успев под шумок оглянуться на ближайшее окружение. Оно поменялось. Но он угадывал — тот, кому поручена его жизнь, стоит за спиной. Воры знают, с кем имеют дело, а потому будут действовать наверняка. Он снял шапку, вытер подкладкой лицо, выронил шапку на землю. Прием был прост. Зато наклонившись, чтобы поднять шапку, Вадим увидел за спиной татарина из третьего барака, который стоял, отступив на нужную дистанцию и пряча ладонь в засаленный рукав вельветки.
Упоров резко повернулся, поглядел в прищуренные глаза татарина. Тот и ухом не повел, только спросил улыбаясь:
— Что, Вадим, блохи беспокоят?
— От тебя ничего другого не перескочит. Встань вперед!
— Ты не больно хипишуй, Фартовый! — шепотом предупредил зэк.
— Встань, не то отломится!
Ключик ухватил татарина за руку, в которой должен был находиться нож, и приставил к боку кусок заточенной скобы:
— Бугор передовой бригады просит. Ходатайствует, можно сказать. Уважь, Равиль, не упрямься.
— Рано зубы казать начали! Фраерское отродье! — огрызнулся Равиль, но место все-таки сменил, и это не ускользнуло от внимания раскрасневшегося Дьяка. Никанор Евстафьевич подмигнул Упорову, продолжая, как ни в чем не бывало, слушать занудный рассказ чахоточного Шарика:
— …Три года назад зимовал на Золотнике. Там и туберкулез нажил. Плаха, а не зона. Лучше бы, конечно, мне в побег уйти, да ведь все равно надеешься…
— Капелюшный Степан Остапович! — выкрикнул дежурный капитан.
Шарик устало сунул холодноватую ладонь Никанору Евстафьевичу, запахнул телогрейку, забыв обо всем, произнес:
— Коли в походе не пристрелят, до холодов должен дотянуть…
Капитан выкрикнул еще четыре фамилии и с облегчением захлопнул папку, после, чего поднес к губам платок, как будто ему вдруг стало плохо. Но убрав платок, выругался в сторону, где стояли сто двадцать семь «честных» воров в настороженном кольце автоматчиков.
Еще через час этап погнали в сторону хребта с веселым названием Медвежья Свадьба.
Это было не рядовое зрелище, потому все прекратили работу, когда они проходили мимо рабочей зоны. Гордые, независимые изгои, обреченные рождать страх и ненависть человеческого стада. Воры сделали уход парадом, который должен был запомниться фраерам несокрушимостью мятежного духа и неизбежностью отмщения, тем жили эти странные люди, находящие в своем обреченном состоянии повод для серой гордости…
В поселке кричала страшным голосом безутешная вдова старшины Подлипова, а на плацу Крученого маслянисто поблескивала забытая лужа крови покойного.
«Что еще могло после них остаться? — спросил себя Упоров, проходя после смены мимо плаца. Ответил тоже себе, чувствуя облегчение оттого, что все уже — в прошлом: — Еще одна лужа твоей крови…»
Дьяка он нашел быстро. Тот поднял подернутые сединой брови, не испугавшись нахальной близости дерзкого моряка, спросил:
— Чо тебе, Вадик?
Голос был тем же благодушным, каким он распевал на завалинке частушки с профессором Соломоном Волковым по кличке Голос.
— За что вы хотели меня кончать, Никанор Евстафьевич?
В блеклых глазах, на самом дне воровской души, догорали две маленькие черные свечки за упокой тех, кто ушагал по пыльному колымскому тракту. Никанор Евстафьевич попытался улыбнуться, но улыбки не получилось, тогда он сказал с подкупавшей детской простотой:
— Но ведь не убили.
И свечки погасли…
— Граждане сидельцы, водка создана для того, чтобы ее пить, а бугор дуру гонит! Хочет нанести урон нашему трудовому горению! — пыхтел, размахивая руками, Капитон Зубцов по кличке Шершавый.
— Ох, и голова у тебя, Капитоша, — подливал масла в огонь Гнус. — С такой головой в Кремле сидеть надо!
— Шо базарим? Шо базарим? Разливай да пей! За здоровье Никиты Сергеевича!
Бригадир в спор не вмешивался. Он стоял у печки, давая понять зэкам, что их разговоры — всего лишь слова, решение примет он — Вадим Упоров.
Дело то было не очень хитрым: два ящика тушенки — бригадная премия за досрочную проходку — были обменены на ящик спирта. Осталось только выпить. Но администрация лагеря вернулась к обещанию дать бригаде четыре бульдозера, которые надо было к весне отремонтировать. Ольховский что-то прикинул и своим скучным, почти механическим, голосом предложил привести бульдозеры в порядок немедленно, сделать вскрышу, а к весне уже иметь готовый полигон для промывки.
Раз ремонт, значит — запасные части. Где их возьмешь в конце сезона? Ольховский, оказывается, был готов и к этому:
— Ящик спирта. Тогда ремонт можем начинать хоть завтра.
Но Капитон Зубцов без боя не сдавался. Он был мастером на все руки, а цена мастера в России издревле измерялась зельем. Шершавый сразу смекнул, чем пахнут предложения бывшего осведомителя гестапо, и хотел было ему врезать по мусалам или погнуть лом о его морщинистую шею, но тут наконец вмешался бугор и сказал:
— Спирт идет на дело!
— Дело мы сделали! Рекорд поставлен! — Шершавый захлебывался желанием опрокинуть в сосущую требуху свои законные сто граммов спирта и взывал к групповому сознанию. — Законный расчет подавай! Бесконвойники наш спирт жрать будут, а мы лапу сосать? — Он уже трясся от негодования, все больше разжигаясь и теряя контроль над нервами.
Упоров смотрел мимо распахнутого рта зэка в крохотное оконце. Думал: «Такому что в тюрьме сидеть, что революцию делать. В любое дерьмо его водка смахнет. И хоть человек Капитон в трезвом разуме не мерзкий, прогнать все равно придется, чтобы воду не мутил…»
Бригадир заметил, как по стене пробежал паук, забрался в мох да и пропал там сразу, слившись с высохшими травинками. Солнце пригревало с нищенской щедростью, до ближайших холодов оставалось не так уж долго, но сделать вскрышу должны успеть…
Он прикрыл глаза, тепло стало приятным и ласковым, как тепло изразцовой печки детства, что стояла посреди свежебеленой кухни, чьи резные окна выходили в заснеженный сад. Утром он прислонялся сбоку печки щекой и стоял на одной ноге с закрытыми глазами, чтобы, не видеть укоризненного взгляда деда, продолжая урывками досматривать прерванный сон. Дед делал вид, что сердится, чиркая спичками под пахнущими смолой лучинами, и когда они вспыхивали, запах становился общим, заполняя на несколько минут весь дом.
Иногда в этом приятном домашнем тепле появлялся другой запах — холодного хлеба из холщовой котомки возвратившегося с охоты деда. Он протягивал ломоть, говорил:
— Это тебе от зайца!
Зайца ели на следующий день. Мальчик знал — едят зайца, хотя дед тайком обдирал зверька в сарае, подвесив за задние лапки к березовой жерди у потолка, на которой висели заготовленные летом веники.
Тайна жила в их взглядах за обеденным, столом и во взгляде весьма довольного собой лобастого гончака Карая. Она соединяла всех, у нее был запах: тайна пахла обманом. Мальчик не знал — он маленький, и его берегут от жестокостей жизни.
Обидевшись на взрослых, Вадим относил хлеб Караю, чтобы замкнуть порочный круг. Но ночью, слушая покаянные молитвы деда, подвергался другим сомнениям: дед представлялся ему смущенным, растерянным.