Джон Бойн - История одиночества
Через минуту-другую ворота вновь разъехались и я его увидел. Столкнись мы на улице, я бы его, наверное, не узнал. С нашей последней встречи прошло пять лет (в тюрьме я его, конечно, не навещал), но постарел он лет на десять — пятнадцать. Худой как щепка, ввалившиеся глаза, почти весь седой. Он хромал и опирался на палку. По слухам, однажды на прогулке его зверски избили и у него отнялись ноги. Думали, он вообще не будет ходить, но вот, извольте, — глянул по сторонам и через дорогу шкандыбает к моей машине. Я сидел неподвижно и смотрел на него.
Старик. Осужденный педофил. Насильник.
Епархия сняла ему жилье на кошмарных задворках Гардинер-стрит; четвертый этаж, на лифте вечная табличка «Не работает». Как же он с увечной ногой одолеет лестницу? — подумал я. Ему назначили пенсию и приказали жить тихо. Никаких интервью. По приговору, он обязан извещать полицию обо всех своих перемещениях и еженедельно отмечаться у куратора. Всякие контакты с иерархами запрещены, но он может посещать любую церковь и, если пожелает, исповедоваться, ибо сие таинство доступно любому.
— Одран, — сказал он, открыв пассажирскую дверцу. — Ты приехал за мной.
— Я же обещал.
За месяц до его освобождения я послал ему записку — мол, встречу и отвезу, куда он скажет. Писал я коротко и, как говорится, по делу, без всякого упоминания о его редких письмах из тюрьмы, на которые я ни разу не ответил. Я допускал скопление репортеров, а потому уведомил, что он должен сам отыскать мою машину (такой-то марки и такого-то цвета), в которой я буду его ждать, не выключая мотор. Я себя чувствовал бандитом, готовым смыться после ограбления банка.
— Ты очень любезен. — Взобравшись на сиденье, он захлопнул дверцу. Потом вздохнул и прикрыл глаза. Видимо, свыкался с долгожданной свободой. — Как поживаешь?
Он взглянул на меня и улыбнулся, словно после долго перерыва я приехал к нему в гости. В один из его бесчисленных приходов.
— Хорошо. Как ты?
— Грех жаловаться, грех жаловаться. — Он помолчал. — Счастлив вернуться к жизни.
— Ладно, поехали.
По дороге мы молчали. Я размышлял, не зря ли во все это ввязался, о чем думал он — бог его знает. По крайней мере, ему хватило такта не лезть с разговорами, притворяясь, будто между нами все нормально.
Мы подъехали к его новому жилищу, одолели лестницу, и я открыл дверь ключом, накануне полученным в епархии. Квартира была ужасная. Тесно, сыро, отваливающиеся обои, за стенкой орут, под полом и потолком грохочет музыка. Я бы, наверное, предпочел выброситься из окна, нежели здесь жить.
— Не переживай, — сказал он, глянув на мое перекошенное лицо. — Это лучше того, к чему я привык.
Видимо, так оно и было.
— Я не переживаю, — ответил я. — Я бы переживал, если б сюда поселили меня. А тебе, пожалуй, сгодится.
Он кивнул и сел в кресло.
— Ты на меня сердишься, Одран, — тихо сказал он.
— Ладно, я пойду.
— Погоди. Мы только вошли. Задержись на минутку.
— Не дольше. Скоро будут пробки.
— Ты на меня сердишься, — после долгой паузы повторил он. Выбор слова меня почти рассмешил.
— Я тебя не понимаю, — сказал я. — Вот в чем суть.
— Да я сам себя не понимаю. Последние пять лет только в себе и разбирался.
— И какие выводы?
Он пожал плечами:
— Мой отец в этом сильно виноват.
— Отец? — Я не сдержал горький смешок. — Твой старик на тракторе?
— Не спеши меня осуждать. Ты не представляешь, что он был за человек.
— Он тут ни при чем. Только ты.
Он кивнул и глянул в окно, за которым открывался гнусный вид. Но хоть какой-то вид, прежде у него не было никакого.
— Считай как тебе угодно, — сказал он.
— Да уж, ты долго поступал как было угодно тебе. Теперь очередь других.
Он внимательно посмотрел на меня, и я заметил испуг, промелькнувший в его взгляде. Я не знал и не хотел знать, через что он прошел в тюрьме, но, видимо, там случались драки, из которых он чаще выходил потерпевшим.
— Ты хочешь что-то сказать, Одран? — спросил он. — Спасибо, что подвез, но если ты вздумал меня укорять…
— Неужели ты не понимал, что это плохо?
Он задумчиво покачал головой:
— Наверное, я вообще не прибегал к категориям «хорошо» и «плохо». Тут они не годятся.
— А дети? Ты не сознавал, какую рану им наносишь?
— Да я сам был почти несмышленыш.
— Поначалу возможно. Но потом-то?
— Если уж завяз, обратной дороги нет. Вся правда в том, что не надо было мне идти в священники. Господи, я и в Бога-то не верю. И никогда не верил.
— Тебя никто не тащил силком.
— Вранье! — выкрикнул он. — Именно что силком! Я боялся отца, который все решил за меня. Да тебя самого заставили. Не притворяйся, что нет.
— Ты мог уйти.
— Не мог.
— Один раз ты сбежал.
— И меня на тракторе привезли обратно, не помнишь?
— Ты мог отказаться.
— Нет. Ты не знаешь, что я тогда пережил.
— Тебе было семнадцать, — упорствовал я. — Сел бы на паром и удрал в Англию. Начал бы новую жизнь.
— Одран, можешь вообще мне не верить, но одному поверь: ты понятия не имеешь, о чем говоришь. Ни малейшего. Ты даже приблизительно не знаешь, каким было мое детство. Что со мной было, до того как я приехал в Клонлифф. Ты ничего не знаешь.
— И не хочу знать, — ответил я. — Ничто из прошлого тебя не извиняет. И ничего не оправдывает. Неужто не понимаешь?
Он вздохнул и опять посмотрел на жилые дома и конторы, маячившие за окном. Что творилось в его перевернутых мозгах? Не ведаю.
— Я уже не говорю о том, что ты и тебе подобные сделали с нами, — тихо сказал я. — Ты не думал, как все это отразится на тех, кто честно исполнял свой долг, кто следовал призванию?
Он рассмеялся:
— Ты считаешь, у тебя есть призвание?
— Да, считаю.
— И все потому, что тебя надоумила матушка.
— Неправда. Она заронила в меня мысль и оказалась права. Это мое призвание. Я предназначен к служению.
Он не ответил и только покачал головой, словно перед ним разглагольствовал полоумный.
— Надо было давно на тебя заявить, — сказал я.
— Чего-чего?
— Еще в семинарии. — Я чуть не лопался от собственной праведности. — Я видел твой синяк, когда ты снял рубашку.
Он нахмурился, как будто не понимая, о чем речь.
— Ты меня с кем-то путаешь, Одран.
— Дэниел Лондигран, — сказал я. — О’Хаган уехал попрощаться с умирающей матерью. И ты полез к Лондиграну. Он отбился. А его потом исключили.
Разинув рот, он переваривал услышанное, затем рассмеялся:
— Дэнни Лондигран? Ты шутишь?
— Ничуть.
— Ты не в курсах, ясно тебе? Ни хрена ты не знаешь.
— Я знаю, что ты на него напал, он тебе врезал. Ты струсил и убежал.
Он опять засмеялся и покачал головой:
— Из Дэнни священник, как из меня китайский император. Кузен регулярно снабжал его порнухой, которую мы с ним на пару разглядывали. Пялились на голых баб, ясно? Дальше — больше, стали друг другу помогать. И вот однажды, когда сосед его уехал, а мы всячески утешались в наших горестях, нас застукал отец Ливейн. Дэнни сам давно мечтал свалить из семинарии. Ну вот, отец Ливейн входит, а мы там в темноте. С испугу Дэнни мне саданул, я дал деру. Конечно, пришлось ему сочинить историю. Я на него напал? Смехота. У нас все было по обоюдному согласию.
Я растерянно молчал.
— Думаешь, я тебе поверю? — наконец спросил я.
— Верь, не верь — мне все равно. Сейчас-то какая разница?
— Ты не понимаешь, что все испоганил? — в отчаянии выкрикнул я. — Теперь не будет веры всем нам.
— Может, оно и к лучшему. Если католическая церковь сгинет ко всем чертям, стране это будет на пользу, ты не считаешь?
— Нет, не считаю. И ты смеешь это говорить, после того как…
— Церковники разрушили мою жизнь. — В голосе его звенела злость. — Не понимаешь, что они ее растоптали? Чистого мальчишку, ничего не смыслившего в жизни, на семь лет заточили в четырех стенах. Все, что делало меня человеком, они называли порочным и грязным. Они приучили меня ненавидеть свое тело и считать себя грешником, если посмотрю на ноги прохожей женщины. За разговор со студенткой грозили исключением из семинарии, и тогда папаша меня убил бы. Я не шучу — узнай он, что меня выгнали, вмиг проткнул бы вилами. Меня изуродовали запретом на естественные человеческие желания, и всем было плевать, что я не обучен праведной жизни.
— Никто тебя не уродовал! — Я распалился. — Я и сотни других ребят прошли ту же школу. Но мы не стали тобой. Неужели так тяжко быть хорошим священником? Тебе этого мало? Мне довольно.
— Что? — Он затрясся от смеха. — Ты себя считаешь хорошим священником? Полно, ты вообще не священник.
Я молчал, опешив.
— Тебя возвели в сан тридцать с лишним лет назад, — он говорил спокойно, словно разъясняя премудрость ребенку, — но ты и дня не прослужил в приходе, пока Джим Кордингтон не сунул тебя на мое место.