Елена Блонди - Судовая роль, или Путешествие Вероники
— Да.
— Ты чего вареная вдруг? Устала? А-а, есть хочешь? — догадался Пашка, таща Нику за стойку.
— Нет.
— Хочешь-хочешь. Сейчас спустимся, а потом уже картофан, и мидии. Сам надрал утром. Любишь?
Ника мотнула головой. Волосы противно заелозили по щекам. Она хотела посмотреть на себя в зеркало, что отсвечивало тайной глубиной, но вяло подумала — а что изменится. Разве ж увидев себя, сумеет сравняться с высокой, с нежными округлостями зрелой красавицей. Одна шляпа вон у нее какая. И золото чуть не в носу.
Пашка топотал по узким ступенькам вниз, мелькала перед глазами пепельная макушка. Ника собралась спросить у него. И не стала. Казалось ей, спросит и всему миру станет ясно — имела виды. Претендовала. Входя в полутемный зальчик с круглыми тяжелыми оконцами на уровне земли, поняла — ни за что на свете не сможет она бежать наперегонки с кем-то, воюя своего мужчину. Умрет от стыда. Такая вот дура…
— Ну?
Оглядываясь на тяжелые длинные столы и висящие по стенам шкуры, не сразу увидела Пашку. А увидев, не выдержала — улыбнулась. Тот, как Маугли-переросток, сидел верхом на добродушном толстозадом и толстоногом медведе, влажно блестевшим стеклянными глазами на бежевой морде. Нагнувшись, шлепнул рукой по широкому крупу.
— Во! Силыч его заново собрал. А батя ему привез книжку, старинную, редкую, про таксидермию. Так называется? Я полистал, куда там видюхам, и как Силычу кошмары не снятся. Ну, он чудной. Птичек мертвых собирает и тоже чучела из них делает. Обрадовался книжке, аж запрыгал.
Ника подошла и погладила медведя по твердой под блестящей шерстью шее.
— Смешной. И вовсе не медвезилла. Я чучела не люблю, а этот живой какой-то. А почему собрал — заново?
— Так это ж ковер! У одной бабки двадцать лет на полу валялся. Силыч, как увидел, так упал сверху, на шкуру, не на бабку, вымолил. А то где ж у нас медведя ему взять.
— Медведь из ковра? Бедный миша, столько лет лежал тряпкой.
Ника вдруг рассмеялась, хотя к глазам подступали слезы. Бедный миша. Ногами его топтали, выбивали, вешая на перекладину турника. Нет, все же славно, что он теперь снова медведь. Она открыла рот сказать, что Женьке он точно понравится. И не сказала.
Пашка сполз с лохматой спины, потрепал вытянутую морду. Поднял голову, прислушиваясь. И вдруг заторопился.
— Пойдем. Марьяшка мне голову оторвет, надо ж картошку чистить.
— Я помогу, — снова сказала Ника вдогонку мелькающим по лестнице шортам.
Выскочив в яркое солнце, немного ослепла после тихого сумрака за цветными стеклами крошечных окон. И потому сперва услышала, еще ничего не видя.
— Феденька, — ласково сказал женский голос, — что ж так долго, Феденька, я жду-жду.
Негромкие мужские голоса и усталый смех. И, ватно удивилась Ника, моргая на угол дома, утопающий в черной тени, — ни слова что-то не разобрать. Будто по-иностранному говорят.
— Пап, смотри у нас кто! От дяди Миши. Вы сегодня в Каменной были? Вода там чистая?
В черной тени что-то блеснуло, шаги приблизились, ярко забелела сперва повязка на коричневой ноге, а после сразу — глаза. Опустилась рука, бережно сваливая к стене дома ворох чего-то черного, мокрого, поблескивающего. И когда мужчина вышел на свет, и вдруг резко остановился, а сзади на него, посмеиваясь, стали наталкиваться еще фигуры, произведя небольшое столпотворение на границе черной тени и яркого послеполуденного света…
Тогда ласковый женский голос вдруг отдалился, словно Марьяна прикручивала ему громкость у себя в кухне.
И Ника сказала, не двигаясь с места, глядя в светлые глаза на резком лице.
— Фотий.
Он подошел, мягко ступая, как тогда, в гостиничном коридоре, будто под ногами не бетонная полоса, а ковровая дорожка. На ходу поднял руки, и они оказались вокруг Ники, везде, по плечам и на талии, и ниже, и вдруг на лице его пальцы — еле касаясь.
— Ника…
Вокруг ничего не стало. Только руки. Куда-то шли и Ника споткнулась о порожек, хлопнула старая дверь, зазвенела люстра, покачивая плафонами, а другой порожек — низкий совсем и сандалии одна за другой легко стряхнулись с просоленных ног, лег под ступни грубый половичок, продавливая кожу, и вдруг по ней, по коже — сквозняк, потому что ноги уже не на полу. …а под спиной прохладно, простынно. И сверху его темное внимательное лицо, а грудь на ее груди. И дальше, там, где ее все еще влажные шорты, там тоже он. Ника пошевелила ногой, чтоб ощупать его ноги над своими — коленками, подьемом ступни, убедиться — он тут весь. Весь-весь-весь.
— Нет! — вцепилась руками в его бока, обхватывая, когда стал бережно сдвигаться, думая, что ей тяжело под его напряженным телом, — нет!
— Ника…
Так получилось, что они больше ничего не говорили. Пока не ушло солнце, и окно за криво сдвинутой занавесочкой не почернело, а потом в нем замелькали сочные блики электрического света. Тогда он лег на бок, разглядывая ее лицо, еле видное в полумраке, и она тоже легла на бок, положила руку ему на бедро, просто так, чтоб чувствовать, он — тут. И никуда не девается.
— Уже ночь?
Он поднял руку с тяжелым светящимся циферблатом.
— Нет. Быстро темнеет. Ты голодная. Устала.
— Не устала, — она провела рукой по его голому боку, прижала ладонь к груди, слушая, как в пальцы сильно бьется сердце, — голодная, да.
— Ужинать пойдем?
В приоткрытую форточку слышались негромкие голоса, звон посуды и кокетливый женский смех. Вдруг Пашка выкрикнул что-то, Ника не стала вслушиваться в слова, и язвительный голос Марьяны тут же отозвался на мальчишеский голос.
— Я боюсь. Там люди.
— Я принесу сюда.
Он сел, сгибаясь, забелела повязка на колене. Ника тоже села, не отводя от него глаз. Держалась рукой за его локоть. Спуская ноги с кровати, чтоб дать ему встать, наступила на мягкое, и засмеялась — одежда валялась на полу, белели прикрытые рубашкой ее шорты.
— Туалет тут, в доме. Пойдем.
Он завернул ее в простыню, натянул свои шорты, что валялись все это время под ними.
Пройдя узким коридорчиком, включил свет в маленькой ванной, где умывальник и матовая коробка душа, унитаз с цветной крышкой.
— Не уходи, — с беспокойством сказала Ника, прикрывая дверь и шагнув внутрь по веревочному грубому коврику, — слышишь, не уходи пока.
И села, с неудержимой глупой улыбкой слушая, как он засмеялся, стоя в темном коридорчике.
Потом она сидела на постели завернутая в простыню и беспокойно слушала его голос. Там, на веранде, мешая русский с английским, он что-то спрашивал, посмеивался, отвечал. А голос медовой дамы пропал и раздался снова, когда они уже сидели вместе на кровати, ели из одной тарелки посыпанную луком жареную картошку вперемешку с нежными комочками мидий.
— Она кто? — тихо спросила Ника, когда пустая тарелка отправилась на стол и бутылка минералки встала рядом, блестя крышкой. А они снова лежали рядом, отдыхали, глядя в потолок и прижимаясь друг к другу боками.
— Кто? А, эта!
Он говорил дальше, про то, что приехала просто отдыхать, а Ника уже улыбалась во весь рот — после слова «эта» объяснения стали не важны.
— Я всю жизнь в разъездах. Промышленный аквалангист, ныряльщик. Где что надо наладить, нас вызывают, иногда пару месяцев в какой глуши, на озерах или на дальних побережьях. Где-то застревали на год, или два, приморские стройки. Вся жизнь на коробках, чтоб сразу собраться и переехать. Катерина… Пашкина мать, она со мной везде моталась. И вместе мечтали. Вот выберем время, когда еще не старые, чтоб успеть пожить новой жизнью. И начнем ее.
Нике сразу стало больно от слова «мечтали» и она придвинулась чуть ближе. Чтоб его кожа говорила другое, нынешнее.
— А когда настало это потом, выяснилось, что вторая жизнь у нас разная. Катя хотела в большой город, квартиру, машину получше. А я не мог. Я ей сразу говорил, да она не верила никак, что настолько разное у нас будущее. Кивала, когда я… А я и поверил. Что тоже хочет. Столько выбегал тут, пока оформлял, да готовил план и стройку начал. Привез ее. Походила. Посмотрела на коз да коров. Говорит, я же думала, тут будет какой-никакой курортный поселок, типа как под Ялтой. Чтоб люди ехали цивильные, чтоб все вокруг нарядно и асфальтировано. А тут. Понимаешь, тут оползневая зона. Со скальными выходами. Сюда при нашей жизни курорты не доберутся. Потому что дороги плохие, да степь кругом выжженная. Не пальмы. Я такое место и выбирал. Так что сказала она мне — или продавай, пока не влез с головой, или я уезжаю. …Уехала вот.
Он замолчал и, нащупав на столе пачку сигарет, щелкнул зажигалкой. Затянулся.
— Будешь курить?
— Нет. Мне хорошо. А Пашка?
— Сам остался. Он же у бабки вырос, для него тут, как для дельфина в море — все свое. К матери ездит, конечно, и после рассказывает, нравится, мол. Но как приезжает, по три дня торчит в воде, да на скалах, даже спит на песке, домой не загонишь.