Вержилио Феррейра - Явление. И вот уже тень…
И вот я тоже на собрании, на первом попавшемся, высматриваю тебя, не мелькнет ли верткая головка в солнечных завитках. Ты красива, золотистые ноги обнажены, между полосками зубов припаянное к ним тонкое лезвие агрессивности, ты стоишь на песке, держа на плечах своих всю полноту дня. И безмерность власти твоей, распахнутой в просторы моря. Но здесь я не вижу тебя, бреду по проходу партера, разглядываю публику наверху, в ярусах, не вижу тебя. А на сцене — стол президиума, длинный-предлинный, а за столом члены президиума. Возле стола — трибуна, на трибуне — выступающий. Он уже стоял там, когда я вошел, налаживал микрофон, кипя апостольским рвением. Он говорил — пока он говорил, я искал местечко у стены, вдоль которой уже стояли люди, — он говорил:
— История неумолимо шагает вперед, и я повторяю, что неотъемлемое право народа…
Чертов грохот, доносящийся с верхнего этажа, где идет ремонт, мне ничего не слышно.
— …святое право народа и то высокое, незапятнанное, святое понятие, что зовется свободой…
— Да здравствует свобода!
— Да здравствует!
— Обскурантизм и гнет объединили свои силы и сообща ликуют во тьме, а невежество и голод… Но мы знаем, что наше будущее и будущее наших детей в нерушимом союзе мира, и слава тем, кто из тьмы застенков зовет сияющий свет, уже мерцающий на горизонте, и ликующую победу священной свободы…
— Да здравствует свобода!
Оратор был невысок ростом, мускулист; он снял пиджак. Снял галстук. Засучил рукава рубашки, все члены президиума сняли пиджаки, засучили рукава. Все участники собрания поснимали пиджаки, засучили рукава. Я тоже снял пиджак и засучил рукава, потому что не хотел привлекать внимание к своей особе. Да еще эти очки, проклятые очки. Вокруг были люди, исполненные энергии, мускулистые, готовые к бою. Я стал пробираться к выходу, пользуясь мгновениями паузы, — как это мне вспомнилось, что Элия?.. Взоры собравшихся были обращены в будущее, они не заметили меня, человека, который так плохо видит вдаль. Плотные, коренастые, мускулистые. Выходя из зала, я обратил внимание на одного человека, у него рукава засучены не были. Он сидел, ссутулившись, совершенно седая голова склонилась на грудь, он спал. Наконец я добрался до двери. Снова я на улице, снова среди зимы.
Теперь нужно было идти на другие собрания, Элия так интересовалась деятельностью политических партий. Даже враждебных, чтобы говорить потом со знанием дела. И как раз в здании рядом шло собрание одной такой; вдоль тротуара выстроилось множество черных автомобилей. И мотоциклисты в ожидании, угрюмые, при нашивках. Я был еще разгорячен предыдущим собранием, вошел с шумом, какие-то мерзкие типы потребовали, чтобы я соблюдал тишину. В вестибюле было много людей в мундирах. Я вошел в зал, все присутствующие были в пиджаках, я, смирный пролетарий, внутренне сжался. На сцене торчали рядком члены президиума, все, как один, в наичернейших пиджаках. Рядом трибуна, на ней оратор, уже ораторствующий. Публика сливалась в черные, недвижные ряды. Такие сухие. Строгие лица, глаза остекленелые, смотрят прямо перед собой. Щеки впалые, из папье-маше. И все были лысы. Черепа поблескивали в рассеянном свете зала, бледные, четкие, чинные — точь-в-точь тыквы на огромной бахче. Губы поджатые, фиолетовые. Глаза помаргивали медленно-медленно. Они сидели прямо, словно вытянувшись вдоль перпендикуляра, начерченного невидимой линейкой, и каждый сжимал в деснице пергаментный свиток, в коем запечатлена была историческая истина. Когда нужно было испускать клики одобрения, они вздымали десницу со свитком, дабы все видели оный. Оратор был худ, кости да нервы. Сноп света бил ему в лысину, разлетался от нее бликами. Он вещал звучным ясным голосом, четко выделявшим его ученейшие периоды. Только изредка повышая голос, что заметно было по движению бровей. Весьма сдержанный при всей пылкости. Он вещал:
— Ибо воля нации есть непреложный приказ, равным образом, плебисцит, а также конституция, и устойчивое правительство, на твердой юридической основе, и общественное управление несет ответственность за… Современные государства, устойчивость власти под угрозой, накал политических страстей, которые в уличных беспорядках, и смятение умов, равным образом, извращая сознание людей, угроза анархии… А потому необходимо принять самые крутые меры против подстрекателей к беспорядку, поскольку, не являясь носителями конструктивной критики, но окольными путями подрывая основы государственного строя, угрожая правительственной элите и органам государственной власти…
— Правильно! — И в воздухе лес рук, потрясающих пергаментными свитками.
— Можно полагать, и не без основания, что предвыборная борьба в обстановке подрывных акций и столкновений между политическими партиями… И равным образом можно полагать, что государство, несущее ответственность за… а также неумолимые требования, предъявляемые историей… на беспартийной основе… и устойчивость правительства… И я не уверен, что исторические традиции нации, юридическая и политическая концепция, законность законов и устойчивость установлений… Но выслушать волю нации… в единении всех политических сил… и национальное сознание… и приказ Истории, облеченный в форму плебисцита… и юридическая победа сил порядка…
— Браво!
— Нам хорошо известно, что в эпоху материализма необоснованные претензии богатых держав, бездуховность которых…
— Браво! Браво!
— Но высшие интересы нации и ограниченность наших ресурсов… При строгом соблюдении порядка и социального равновесия… Широта португальской души и любовь к бедности… В связи с особенностями эмоционального строя национального характера… законность законов и скудная почва… А потому мирный труд на ниве и устойчивость правительства, ибо нельзя не признать, что ограниченность наших ресурсов и скудость почвы… Отнюдь не посредством пустых обещаний, учитывая ограниченность наших ресурсов… У всех нас в памяти навек запечатлелось… и известно, что падение национального престижа на мировой арене, оскудение казны, полная неплатежеспособность и неустойчивость власти… Демагогические страсти, посягая на единство национального сознания и само существование общества… Вот почему путем подрыва политических и правительственных институтов… и к тому же присущий людям эгоизм, борьба политических партий и накал страстей… Наш родной край — земля смирения, и жизненный уровень нации скромен. Итак, начеку и наготове… правительство правит., ведущая роль элиты в правительстве… установления, которые призваны урегулировать… равным образом законопослушание… политика обеспечения устойчивости… политическая ответственность и законодательные органы… А потому мы никогда не согласимся… те, кто стремятся нарушить нормальный ход жизни и работы… борьба партий и уличные беспорядки, благодаря семье, которая является основой общественной структуры… национальное самосознание… установления, которые призваны урегулировать законность законов… преданно служим общему делу… порядок и социальное равновесие… ответственность, возложенная на органы управления и устойчивость правительства… государство несет ответственность за… управлять страной в соответствии с высшей волей нации… политический долг, а также неумолимые требования, предъявляемые историей…
— Правильно!
— И скудость почвы.
Все черные пиджаки встали, как один, в рассеянном свете зала желтыми факелами полыхнули лысины. Дружным хором они скандировали «да здравствует», пергаментные свитки поднимались и опускались, словно во время гимнастических упражнений. Я отступил к двери, еще раз окинул быстрым взглядом ярусы, тебя не было. В одном углу сидел тучный старик в черном, седая голова свисала на грудь. В вестибюле какие-то мерзкие типы с колючими глазками обшарили меня взглядом, я потихоньку ретировался, не теряя спокойствия. Вся улица была забита длинными черными автомашинами, никелированные поверхности поблескивали в свете фонарей.
И тут я подумал: «Да она же на собрании у тех, других, как мне раньше не пришло в голову?» Собрание тех тоже проводилось поблизости, словно специально для того, чтобы, не тратя времени, провести сравнение, так обычно делается на ярмарках: взгляд туда, взгляд сюда, и сразу можно оценить и качество и стоимость. Видеть тебя, видеть тебя. А потом мы поехали бы в кафе, сидя в коробочке машины, видели бы реку, видели бы ночь, и наши два пространства, твое пространство и мое, взаимно пересекались бы. Сколько метров насчитывает пространство одного человека? Метр либо полтора; быть на расстоянии полуметра от тебя — все равно что видеть тебя в твоей комнате. Да, я начал про то собрание — оно было в помещении гаража, какова власть воображения. Да, там оно и проводилось. Но меня пока туда не тянет. Подхожу к лоджии, внизу расстилается ковер газона, мальчишки уже разошлись. Звучит пластинка, сейчас музыка начнется сначала. Это та самая часть, где мир уже мертв, а все катастрофы и победы придавлены к земле тьмой ночи, которая вот-вот кончится, и они равнозначны друг другу тем, что были и минули, и что-то вторглось в сон, что-то растворилось в остывшем поту, и что-то осталось, замерло, чтобы продолжить свое бытие в боли, не выболевшей до конца, в надежде, еще уцелевшей в людях, дабы они оставались людьми; это та самая часть, где слышится голос провозвестника, величественный, словно у знатного господина, непререкаемо властный, приемлющий в лоно свое все разочарования, что доставили нам другие господа, и сила надежды в этом, не в попытке упрочить ее, но в поисках кого-то, и искать легко, ибо самое сладостное — верить, мы верим во чреве матери; это тот час, когда раскаленный докрасна голос провозвестника-громовержца возглашает появление солнца в далекой дали горизонта — о, господи. Все кажется мне таким тщетным. Таким смешным. В звуки музыки вплетаются знамения чуда, но чуда не происходит — когда все состарилось, чему еще стариться? Жду, перехожу из одной пустой комнаты в другую, вот комната Милиньи. Однажды у нас с ней был трудный разговор. И как-то сразу: она — уже не она, а просто женщина, и все-таки она — моя дочь. Внезапное превращение в женщину — как разобраться во всем этом? Да, меня отталкивало это женское начало, которым она от меня отгораживалась, но у меня было такое чувство, словно от нее ко мне передавалось какое-то смутное наслаждение, и я испытывал радость оттого, что тело моей дочери его познало. И какую-то гордость за земную пленительность этого тела, неясную благодарность к тем, кто сделал ее женщиной. Но во всем этом мне трудно разобраться, в комнате я один, но она переполнена людьми. Открываю окно, впуская яркий до головокружения свет. Вечер нисходит на опустелое оцепенение эспланады в кружении солнечных бликов, и звуков шагов, и голосов прохожих — не пойти ли мне туда ненадолго? На эспланаду? Иду. Сажусь на стул, он железный, выкрашен в красный цвет. Дать себе волю, расслабиться — а вокруг меня порхает радость лета, легкий ветерок укачивает меня, пустопорожняя звучность радости лета. Мне нужно столько обдумать, столько выстрадать — но не сейчас. Броская радость в красной краске, которой выкрашены столы и стулья; в нашей внутренней живости; в самом слове «эспланада» с его свободной обращенностью к бесконечности — как появился здесь этот человек? Появился слепой с поводырем и с аккордеоном, я заметил его только тогда, когда он заиграл. Музыка возносится вверх в столбике солнечного света, растекается в струях ветерка. И странное в своей полноте сострадание, оно вызвано музыкой, преображающей слепого, или тем, что сам я становлюсь слепым, когда воображаю себя на его месте, и обретаю зрение, когда возвращаюсь к себе самому — в воздухе смутная грусть. Солнце играет на никелированных частях аккордеона, слепой притулился в тени у столба. И печальная музыка в безбрежности летнего вечера, в отчаянной гонке машин — словно птицы захлопали крыльями перед полетом. Радости мелодии предшествует какая-то другая радость, так всегда бывает в музыке. И радость эта печальна, ибо она далеко. Я медлю в самозабвении нежности, слепой играет на аккордеоне, но мне пора идти. Внезапно образ твой становится ближе, увидеть бы тебя — а может, ты там?