Сигурд Хёль - Моя вина
И она ушла: Я сидел в темноте, наклонившись вперед и крепко держась за ручку дверцы, чтобы не коснуться спинки сиденья. Время шло. Раза два или три кто-то прошел мимо по тротуару, и я твердил про себя, как скороговорку: "Ich warte auf Dr. Heidenreich. Ich warte…"[30]
Но шаги были штатские, они удалялись, и неясные силуэты растворялись в сумерках.
Потом она пришла. В руках у нее был пакет, она открыла заднюю дверцу и положила пакет на сиденье. Сама села за руль.
— Кто-нибудь подходил?
— Нет.
Она включила фары. Узкий луч, странно тусклый, слабо осветил мостовую впереди. Мы тронулись. Не поворачивая головы, она спросила:
— Как ты себя чувствуешь?
— Спасибо, гораздо лучше.
Я говорил правду. Улица, новые тревоги — это помогло. Тошнота уменьшилась; сердце еще не совсем успокоилось, и в шишке на затылке будто часы тикали, но в остальном я чувствовал себя неплохо.
Она вела машину осторожно и все время поглядывала по сторонам. Она вовсе не была так спокойна, как хотела показать.
Я крепко держался за ручку дверцы. Но все равно чувствовал спиной каждый поворот, малейшую неровность дороги.
Мы заговорили. Вернее, говорила почти все время она одна, мне трудно было много говорить, да и нечего было особенно сказать. Но я не все улавливал, что она говорила, слишком был измучен. Для полноты картины только этого не хватало: встретить ее наконец через двадцать два года — и с трудом ворочать языком и не слышать всего, что она говорит.
Я, помню, спросил:
— Откуда ты узнала про меня?
Она слышала, как муж и сын говорили, что я в городе и что я враг. Потом, сегодня вечером, сын рассказал ей, что я арестован.
— Он ведь не знает, что я с тобой знакома, — сказала она.
А позже, когда муж поднялся наверх, ей стало ясно и все остальное. Хотя он ни слова не сказал…
Между прочим, она не называла его "мой муж". Она называла его "Карл". А сына — "Карстен".
Я, кажется, задал ей довольно глупый вопрос — почему она меня спасла, или что-то в этом роде.
Все значение ее ответа я понял только потом.
— Я не хотела, чтобы он стал убийцей! — сказала она.
Что до технической стороны дела, то это оказалось нетрудно. У немцев было сегодня какое-то сборище, и оба они — и муж и сын — отправились туда. В подвале остались только двое часовых. Она попросила сына отнести им выпить, прежде чем он уйдет.
— Я подсыпала туда снотворного, — сказала она. — В доме врача это нетрудно найти. К тому же я страдаю бессонницей.
Дальше все шло как по маслу. У нее имелись запасные ключи от подвала. Никто об этом не знал. Она выждала некоторое время, потом пошла туда. Те, двое, как она и думала, уже спали. Ну и…
— Настоящий детектив! — сказал я.
Она усмехнулась:
— Вся теперешняя жизнь — сплошной детектив! Мне нечего бояться, что ее разоблачат. Ей, кроме всего, повезло. Часовые только что поужинали, и остатки еды стояли в тарелке. Она подмешала туда изрядную дозу снотворного, а кувшин из-под вина тщательно вымыла. Они, кстати, выпили все до последней капли.
Но на всякий случай — на тот случай, если меня заберут вторично, пояснила она сухо и деловито, — я должен помнить следующее: после того как она меня отвезет, она вернется домой и разобьет стекло в окошке подвала, где я находился. Если меня снова возьмут и будут допрашивать, мне нужно говорить, что мне бросили в окно два ключа, два ключа — запомни — и записку, в которой было написано: "Выбирайся отсюда".
— Они подумают, что это кто-нибудь из ваших, — сказала она. — Снотворное в еде, ключи — словом, они должны решить, что был сделан слепок. Им будет над чем поломать голову.
Видимо, я спросил ее, как получилось, что Хейденрейх стал нацистом. Потому что она, помню, пыталась дать мне какое-то объяснение на этот счет. Но говорила как-то медленно, неуверенно, запинаясь, словно продвигалась по незнакомой местности. Я, кстати, слышал только урывками.
Они не слишком откровенничали друг с другом, сказала она. Особенно в последние годы. На эти темы он разговаривал только с Карстеном.
Помнится, она прежде всего упомянула про то время, когда Хейденрейх учился в Германии. Еще до Гитлера. У него там было много друзей среди медиков. Кстати, и евреи. Одному из них они впоследствии предоставили убежище в своем доме. Уже во времена Гитлера; он дожидался у них визы в Америку.
Кстати, удивительно милый человек был этот еврей, и Карл его очень уважал. Как-то, уже много времени спустя, она спросила Карла, что он думает насчет преследования евреев, — ведь он так любил Абрахама. Он тогда ответил: "Жизнь беспощадна!" Он это часто повторял в последние годы.
Нет, она, ей-богу, не знает, как это случилось.
Какую-то роль сыграл, возможно, тот факт, что он считал себя обойденным, считал, что на родине к нему несправедливы.
Я, наверное, выразил удивление, потому что она вдруг горячо стала доказывать, что да, никто из друзей никогда не понимал Карла. Считали его циником. А на самом деле он очень чувствительный, очень ранимый человек.
— Трудно, конечно, ожидать, чтобы ты в это поверил, — добавила она. — Он всегда был очень честолюбив и мечтал о научной карьере. Но когда он попытался добиться стипендии для продолжения образования, эту стипендию получил вместо него какой-то профессорский сынок.
— Мне кажется, с ним действительно поступилинесправедливо! — сказала она. — Я, конечно, не могу судить, но…
Как бы то ни было, это решило дело. Он бросил науку.
Он принял это очень близко к сердцу. А Карл из тех людей, у кого такие вещи оставляют след надолго. Он может годами таить обиду.
Он был настроен пронемецки, когда началась война. Собственно, даже значительно раньше. Но нацистом он не был. Ведь у него даже были друзья евреи…
Но он часто говорил о коррупции у себя на родине. И он очень часто посылал Карстена на каникулы в Германию. И тот приезжал в таком восторге…
Помню, в этом месте я спросил:
— А ты? Ты ничего не сделала, чтобы помешать…
— Я не считала себя вправе! — ответила она. И повторила тихо, словно про себя:
— Я вообще не считала себя вправе…
Когда началась оккупация, он не вступил в "Нашунал самлинг"[31]. Наоборот, вначале казалось, что он настроен скорее враждебно по отношению к нацизму. И только тогда, когда…
Она запнулась. Потом продолжала:
— Впрочем, почему бы тебе не узнать об этом… Мне кажется, на него повлияла и твоя позиция. Он не хотел быть заодно с тобой. Насчет тебя мы узнали весной сорок первого. Вскоре после этого он вступил в партию.
Она снова помолчала.
— Он ненавидел тебя совершенно особенной ненавистью!
— А он знал…
— Нет!
Это слово прозвучало незнакомым мне металлом в ее голосе. Потом она снова заговорила робко, неуверенно. Я понимал, что она много раз все это передумала наедине с собой и так ни к чему и не пришла.
— Не знаю почему, но мне кажется, что вначале он к тебе совсем по-особому относился. Я хочу сказать — еще тогда, в студенческие годы. Как к младшему брату, что ли. А потом, должно быть, между вами что-то произошло, ты его, должно быть, чем-то страшно обидел. Сам он, правда, никогда и словом об этом не обмолвился. Но я и так поняла. И обида эта со временем все росла. Между прочим, он почти никогда не упоминал твоего имени…
Я рассказал ей, что ходил тогда к нему просить, чтобы он помог нам. Что он отказался и что я назвал его трусливой собакой.
Некоторое время она сидела молча.
— Значит, ты был тогда у Карла?
— Да.
— И ты назвал его…
Она словно что-то взвешивала.
— А почему бы и нет… — Она тряхнула головой, я хорошо помнил этот ее жест.
— В какой-то мере Карл, пожалуй, труслив, — сказала она. — Но трусость он презирает — и в к а к о м — т о смысле он и не трус. Нервы трусливые — не воля. Он скорее умер бы, чем признался, что чего-то боится. Сколько раз он из-за этого рисковал жизнью…
Вдруг она спросила:
— Когда ты ему это сказал? Ты не помнишь, в какой именно день — в какой день той недели — ты у него был?
Я назвал день.
— А в какое время?
Я и это помнил. В два часа.
— Я была у него в двенадцать! — сказала она.
— Ты просила… просила его помочь нам?
— Нет. Я просила его жениться на мне! В голосе ее снова зазвучал металл.
Она помолчала.
— Кажется, теперь мне стало понятнее! — сказала она потом. — Боюсь, что даже слишком понятно!
Больше она об этом не говорила. Наш автомобиль, похожий на диковинного зверя со светящимися глазами, осторожно пробирался вперед. Мне показалось, я узнаю дорогу, и я спросил, куда мы едем.
— Я хочу отвезти тебя к доктору Хаугу. Нужно, чтобы тебя осмотрел врач. Прежде… — Она замялась, потом продолжала: — Прежде он был нашим близким другом. Но теперь… Он, как вы это называете, честный норвежец. Я, между прочим, не уверена, застанем ли мы его.