Давид Шраер-Петров - История моей возлюбленной или Винтовая лестница
Да, раз в неделю, обычно по вторникам под вечер, Катерина заходила в мой микробиологический отсек, мы брали брезентовую сумку с пачкой стерильных ватных тампонов, намотанных на деревянные палочки, и отправлялись в экспедицию. Здесь самое время откровенно рассказать читателю о реальности, в которой я оказался. Сейчас, задним числом, я понимаю, что охота за инакомыслящими в коммунистической империи и отпугивание новых волн интеллигентов, готовых стать инакомыслящими, проводились органами безопасности по единой программе, состоявшей из нескольких степеней наказания и предупреждения. Самой жестокой степенью было, несомненно, положение узника ГУЛАГа, через которую прошла (уже в послесталинское время) часть инакомыслящих. Я оказался наказанным и устрашенным в соответствии с одной из относительно „мягких методик“, разработанных КГБ. Но и эта мера наказания должна была отбить у меня охоту к распространению опасных стихов в слоях андеграундной или сочувствующей диссидентским взглядам интеллигенции, и самое главное — запретить печататься заграницей. Я был так ловко (добровольно!) выслан из Москвы, так охотно надел сам на себя наручники послушания, что вначале не осмеливался даже наедине с собой называть это видом насилия. Ирочка при помощи капитана Лебедева просто-напросто выручила меня. Да и работа в лаборатории при Силинской ветстанции на первый взгляд никак не могла быть синонимом наручников. Не скрою, цель исследований увлекла меня, напомнив удачное и своевременное трудоустройство в Ирочкину лабораторию ЧАГА, когда я спасался от опасности попасть в категорию тунеядцев и тоже оказаться высланным. Подобное, но в более экзотической форме, повторилось на Силинской ветстанции. Пожалуй, крайней степенью унижения в этой деревенской „шарашке“ явились для меня экспедиции по забору проб из кишечника коров и овец. В дневное или утреннее время, когда коровы находились на пастбищах, не было никакой возможности взять пробу. Умные животные, увидев в руках у меня пробирку с тампоном, моментально отбегали, задорно отмахиваясь хвостом и игриво покачивая выменем. Поэтому для взятия проб у коров мы с Катериной отправлялись на колхозные фермы в вечернее время. Коровы жевали сено в своих стойлах, подоенные и успокоенные. При определенной степени сноровки, которую я приобрел со временем, вытащить штатив с пробирками из сумки, взять одну из пробирок, поставить на ней номер коровы, извлечь из пробирки тампон на деревянной палочке, ввести тампон в задний проход животного, отобрать пробу и снова
погрузить тампон в пробирку с раствором консерванта, не представляло большой сложности, но, откровенно говоря, было противно. Как говорят в науке, это входило в условия эксперимента. По прошествии стольких лет становится очевидным, что, экспериментируя на домашних и лабораторных животных, я, в свою очередь, был одним из „подопытных кроликов“ в гигантском эксперименте коммунистической системы, проводимом на инакомыслящих (экспериментальная группа) и дремлющем пока еще населении (контрольная группа). В телогрейке, перетянутой ремнем, и резиновых сапогах, я стал, как все. Да, было противно успевать отвести от лица нетерпеливый хвост, которым размахивала потревоженная корова, взять пробу, убрать руки и отступить назад, избежав быть изгаженным зеленым, липким, вонючим коровьим говном. С овцами было легче. Да их было и меньше, чем коров; а коз — совсем мало, да и то, преимущественно, в личных хозяйствах, которые мы тоже обследовали на носительство листерелл. Овцы были спокойны, скорее, безразличны, когда прямо на пастбище мы брали у них пробы. Правда, надо было метить животных, чтобы не повторить пробу у одной и той же овцы. Зимой все это казалось намного удобнее, потому что животных не выгоняли на пастбища. Однако зимой Терехов предпочитал не посылать меня с Катериной в экспедиции. Снег выпадал глубокий, дороги не расчищались, и поездки совершались ветеринарами только для оказания скорой помощи. Да и то на санях, запряженных лошадью по имени Звездочка, наверняка, праправнучке Сивки-Бурки из моего эвакуационного детства. Так что коров мы обследовали, преимущественно, в летние вечера, как правило, выезжая в экспедицию один-два раза в неделю. Правда, бывали исключения.
Клавдий Иванович Песков не любил, когда мы с Катериной отправлялись в экспедиции, но делать было нечего. Не шоферить же ему вместо Катерины! Мне показалось, что он ревновал. Или за его отношением ко мне стояло нечто другое, пока еще недоступное моему ясному анализу. Слишком мало я знал о ветстанции и ее обитателях. Вполне понятно, что я не обращал на это никакого внимания, прежде всего потому, что никаких видов на Катерину не имел. Хотя со времени моего прощания с Ирочкой прошел почти год. К счастью, я начал стареть, а время юношеских забав сменилось временем зрелости, которая еще и приносит холодок трезвости во взгляде мужчины не только на женщину, если даже она молода и хороша собой, но и на среду ее обитания. Катерина была молода и хороша собой, да и только. С первого дня, как я увидел Катерину, я поклялся сам себе, что это — табу. Я слишком ценил свое место на ветстанции и слишком уважал Терехова, чтобы попытаться пойти на скандал. Я не сомневался, что в противоположном случае Клавдий Иванович добьется от Павла моего увольнения.
Вполне естественно, что мои связи с переводческим миром ослабевали. Издательства не посылали мне заказов на переводы, а друзья-приятели, кормившиеся за счет переложения подстрочников на стихотворный русский язык, вполне обходились без меня. Ну, может быть, во время застолий в кафе ЦДЛ кто-нибудь вспоминал: „Как там Даня?“, но тотчас умолкал, пробежавшись по встревоженным взглядам собутыльников. Еще поразительнее было гробовое молчание моих бывших компанейцев. Молчал тоскующий ангел — Василий Павлович Рубинштейн. Даже Ирочка молчала, хотя, уверен, не могла не знать, где я нахожусь и по какому номеру позвонить. Я постепенно привык к мысли, что отныне микробиологические опыты по изысканию вакцины против листериоза — моя единственная работа в настоящем и обозримом будущем. И все же, никому не открываясь, наметил я некий рубеж своего освобождения. Этим рубежом представлялась мне вакцина, которая будет предотвращать и даже лечить листериоз. Конечно же, я продолжал сочинять. И даже пустился в прозу. До этого с прозой я соприкасался нечасто, переведя несколько рассказов и даже небольшой роман писателя из Македонии (одной из югославских республик в те годы) о жизни писателя, разуверившегося в городской жизни, уехавшего в деревню и ставшего членом кооператива. Роман получил некую огласку, весьма сдержанную, из-за полного разочарования главного героя (бывшего партизана-антифашиста) равно в городской и деревенской жизни. Итак, я начал сочинять роман, в котором главный герой — театральный художник — оказывается между двумя полюсами влюбленности, на одном из которых обитала женщина, напоминавшая Ирочку, а на другом — Ингу.
Конечно, я стал прилежным читателем сельской библиотеки, которую посещал не менее двух раз в неделю, зимой сменив ватник на бараний полушубок, а летом — на пиджак. И то и другое я приобрел в местной лавке под названием „Сельпо“. В библиотеке я прочитывал все приходившие газеты и журналы, начиная с „Известий“ и „Пермской правды“ и кончая „Новым миром“ и „Огоньком“. Главным же моим источником информации был закадычный друг — радиоприемник „Грюндиг“. Из „Грюндига“ я узнал о разгроме московских художников, учиненном властями на окраине Москвы. Художники-нонконформисты выставили свои работы в Беляево, на опушке Битцевского лесопарка. Власти бросили на разгром импровизированной выставки поливальные машины, самосвалы, водометы и бульдозеры. Отсюда название — „Бульдозерная выставка“. Были уничтожены картины и скульптуры талантливых художников, многих из которых я встречал в андеграундных мастерских. Мелькнуло имя Юрочки Димова. Я бросился на переговорный телефонный пункт при силинской почте — звонить Димочке. Но сколько я ни называл номер, завуалированная расстоянием барышня-телефонистка неизменно повторяла: „Номер не отвечает!“
В дороге, особенно в продолжительных поездках на фермы, находившиеся в отдаленных колхозах, мы говорили о жизни. Катерина рассказывала о себе. Странно, меня она не расспрашивала, как будто моя прошлая жизнь ее вовсе не интересовала. Или не хотела вызывать воспоминания, столь контрастные моему быту в Силе, чтобы не бередить мою душу. Женская интуиция умнее мужской логики. Нынешнее мое существование было настолько простым, если не сказать — примитивным, что и расспрашивать было ни к чему. В рабочие дни одевался я в телогрейку, подпоясанную ремнем. В холодную пору носил армейскую шапку-ушанку. Осенью и весной ходил в резиновых сапогах, зимой в валенках, подшитых резиной, а летом — в парусиновых туфлях. Так что обсуждать с Катериной мелочи быта ветстанции было скучно. Оставалась моя рутинная работа с листереллами, научная сторона которой, по правде говоря, мало интересовала Катерину, если не считать технических забот: успеем ли на условленную ферму до заката, хватит ли бензина и не лопнет ли прохудившаяся покрышка нашего верного Росинанта — подопечного рафика. Вернее всего, она поняла, что женщине вызвать мужчину на откровенность — самый верный путь попытаться с ним сблизиться. Изливаясь женщине: жене, любовнице или случайной встречной, мужчины слабеют волей и становятся податливыми, как воск. Лепите из них, что угодно! А судя по ее строгому поведению, Катерина этого не хотела или делала вид, что не хочет. Единственное, что я узнал из ее рассказов: увлеченность Катерины чтением. В силинском книжном магазине ей оставляли самые ходкие книги: преимущественно романы. Если она оказывалась на станции Верещагино или в самой Перми, то возвращалась со стопкой книг. Я изголодался по книгам. Так что, в этом наши интересы сошлись. Однажды она рассказала о себе. Все началось с того, как я посетовал, что не знаю, где найти в Силе „Дом на набережной“ Трифонова. Захотелось перечитать. Роман не нашелся в сельской библиотеке. К моему удивлению, эта книга у Катерины имелась. „Так было заведено у нас в доме. Отец всегда собирал книги. У него было пристрастие к литературе“. История ее отца необычна. Звали его Бузув. Он был караим, чудом спасшийся от немецкой пули в оккупированном Крыму или от газовой камеры в Освенциме. Бузув бежал на незахваченную врагом территорию, попал с эшелоном для эвакуированных на Урал, добрался до Перми, оттуда — до станции Верещагино, а потом — до Силы. Вся его семья погибла. Он был одинок и стар. Судьба свела его с молодой женщиной Верой, вдовой-солдаткой. Муж ее погиб в боях под Москвой. Бузув начал оказывать знаки внимания молодой вдове. Война кончилась. Бузув продолжал захаживать к Вере. Жили они отдельно. Бузув был полностью погружен в свои книги и работу при сельсовете. Он был бригадиром строителей. Вечно что-то ремонтировал и перестраивал по всему району, не видя никакого смысла отвлекаться на бытовые мелочи, возникающие у семейных людей. Неожиданно, когда Вере было около сорока лет, она забеременела. Родилась Катерина. Только после этого Бузув перебрался к Вере. Катерина окончила школу и поступила в ветеринарный техникум в Перми. Ей исполнилось восемнадцать лет. Она была красавица, копия отца. Так и звали ее: „наша цыганка-караимка“. Конечно, она никакого отношения к цыганам не имела, а свои иссиня-черные волосы, горящие карие глаза и восточную смуглость получила от караимских предков. Правда, отец очень мало рассказывал Катерине о караимах. Так, вскользь — о жизни в горном ауле неподалеку от Евпатории. Однажды Катерина спросила отца: „А правду мне сказала одна старуха, что караимы — это помесь евреев с крымскими татарами или даже цыганами?“ „Нет, неправда, доченька!“ „Тогда, кто же мы?“ „Караимы вышли из древних хазар“. Больше он ничего ей не сказал и вскоре умер. Только потом, много лет спустя поняла Катерина, что Бузув одинаково боялся и родства с евреями, которых русские притесняли, украинцы выдавали, а немцы уничтожали, и родства с крымскими татарами, которых выслали из Крыма в Сибирь и Казахстан по ложному обвинению в сотрудничестве с немцами. Словом, когда Катерина получала паспорт, она записала себя русской. Тем более что мама Вера и в самом деле была русской. Мама Вера воспитывала Катерину в строгости, брала ее в церковь по праздникам, учила скромности и послушанию. Такой Катерина и выросла. Она прилежно училась на ветеринарного техника и не позволяла себе шалостей с молодыми людьми.