Наталья Галкина - Вилла Рено
— Вы собирали фантики, Нечипоренко? — сурово спросил Вельтман.
— Что я, девочка, что ли?
— А я собирал, — сказал Савельев. — С сестрой соревновался.
— «Когда закончилась финская война, — читал исторический консультант, — весь Ленинград был пьян. Пили на радостях. Замерзали пьяные в сугробе».
— Больше ничего нет про финскую войну?
— Ну, почему же. Полно. А я читал приказ Маннергейма от 13 марта 1940-го?
«Солдаты славной армии Финляндии!
Между нашей страной и советской Россией заключен суровый мир, передавший Советскому Союзу почти каждое поле боя, на котором вы проливали свою кровь во имя всего того, что для вас дорого и свято.
Вы не хотели войны, вы любили мир, работу и прогресс, но вас вынудили сражаться, и вы выполнили огромный труд, который золотыми буквами будет вписан в летопись истории.
Более 15 000 из тех, кто отправился воевать, не увидят больше своего дома, а сколько таких, кто навсегда потерял способность трудиться! Но вы тоже наносили славные удары, и, когда сейчас две сотни тысяч ваших противников спят вечным сном под ледяным покровом или невидящим взглядом смотрят на звездное небо, в этом не ваша вина. Вы не испытывали к ним ненависти, не желали им ничего плохого. Вы лишь следовали жестоким законам войны: убить или самому быть убитым.
Солдаты! Я сражался на многих полях, но не видел еще воинов, которые могли бы сравниться с вами. Я горжусь вами так же, как если бы вы были моими детьми, горжусь воинами северной тундры, горжусь бойцами равнин провинции Похъянмаа, лесов Карелии, улыбчивых коммун Саво, плодородных нив в Хяме и Сатакунта, шумных березовых рощ в Усима и Варинайс-Суоми. Я одинаково горжусь жертвами, которые принесли на алтарь Отечества простой парень из крестьянской избы, заводской рабочий и богатый человек».
— Чем не зрительный ряд?! — вскричал Савельев. — Дальше!
— Дальше, — сказал Нечипоренко, протирая очечки, — он благодарит офицеров, унтер-офицеров, рядовых, офицеров резерва, штабных, все рода войск, женщин «Лотта Свярд», рабочих, — и продолжал читать:
— «Выдержав кровавые бои, длившиеся в течение шестнадцати недель без передышки днем и ночью, наша армия и сейчас стоит непобедимой перед противником, который, несмотря на огромные потери, только вырос в своей численности. Наш внутренний фронт, на котором бесчисленные воздушные налеты сеяли ужас и смерть среди женщин и детей, также не поддался. Наши сожженные города и превращенные в руины деревни, находящиеся далеко за линией фронта, вплоть до западной границы страны, — наглядное свидетельство того, что пережил наш народ за прошедшие месяцы.
Судьба наша сурова, поскольку нам пришлось оставить чужой расе, у которой иное мировоззрение и другие нравственные ценности, землю, которую сотни лет возделывали трудом и потом...»
Нечипоренко закрыл тетрадь.
Было тихо. Сквозь жаркий воздух, напитанный запахом сосновой смолы, пролетела свалившаяся с липы ветка сирени, уроненная Катрионой.
Вельтман встал, спустился к верхнему пруду, набрал полные пригоршни воды, умылся, раскинул руки и, запрокинув лицо к небу (вода стекала по лицу его), вскричал:
— О, как мне все надоело! Все мне обрыдло! Я больше не хочу ни исторических фактов, ни нашей расчудесной истории, ни кина, ни вина, ни домина! Я хочу уехать, уплыть, улететь! Пусть кто-нибудь предоставит мне политическое убежище или любое другое!
С этими словами ушел он во флигель, упал на кровать возле майоликового камина и уснул.
Снова был он вороном и сидел на ветке сосны, глядя на прохаживающегося по дорожке с молодым темноглазым спутником академика Петрова.
— Почему я не уехал? По правде говоря, сударь мой, мне предлагали за рубежом пансион, тихое безбедное существование рантье; никто не верил, что я, старый пень, смогу продолжить исследования, никто из заграничных господ не верил. Это уж потом, десятилетия спустя, они меня первым физиологом мира провозгласили. Нобелевскую премию, как известно, реквизировали большевики. А теперь и уехал бы, да со всей семьей не выпустят, дети и внучки вроде заложников. Но — верите ли? — мне иногда кажется: не я должен уехать! Страна должна вернуться!
Тут ворон-Вельтман пришел в восторг, забил крыльями, закричал.
Люди глядели на него снизу. «Смотрите, ворон. Ворон, ворон, что ты вьешься?» Вельтман летел и кричал: «Кр-ра, кр-ра, кар-р, ка-а, ка-а!» Что должно было означать: «Какой я ворон? Я Вельтман!» Незамедлительно пробудившись, сценарист глядел в деревянный потолок, паря на спине на втором этаже чужого дома. Взглянув на часы и обнаружив, что сон его длился не более пятнадцати минут, Вельтман поднялся и нехотя поплелся к своим, как лошадь в стойло, на лужайку, где все сидели в прежних позах, а Нечипоренко все так же читал вслух. Никто на Вельтмана даже не глянул. Он хмуро сел в свое плетеное кресло.
— «Выпускник Томского университета Федоров, — бубнил исторический консультант, — бывший университетский комиссар, влиятельный коммунист, был командирован Совнаркомом в лабораторию академика Павлова...»
«Ох, сколько я пропустил! Что это за Федоров? При чем он тут?» — тоскливо думал Вельтман, точно проштрафившийся школьник.
— «...где быстро сделал карьеру, превратившись из лаборанта в старшего научного сотрудника, одновременно работая замзавгубздравотдела Ленинграда как партийный работник. Далее стал он директором института, где лаборантом начинал, являлся важной государственной фигурой, вместе со Сталиным и Горьким организовал ВИЭМ в Москве, играл центральную организационную роль в проведении XV Международного физиологического конгресса в 1935 году. Павлов знал о положении Федорова в компартии, знал, что тот регулярно партию информирует о его деятельности...»
— А Федоров-то тут при чем? — осведомился Савельев.
— Летом 1939 года в канун войны с Финляндией, которая была делом решенным, не зная точно даты начала военных действий, Федоров предупредил Владимира Ивановича, посоветовав ему (весьма настоятельно) не ехать с семьей в отпуск в Келломяки. Федоров прекрасно понимал, что ничем не рискует, зная характер и свойства натуры Владимира Ивановича: не сболтнет, не выдаст; впрочем, не исключено, что Федорову предупредить членов семьи покойного академика было поручено.
— Господи, а как же мама?! — воскликнула Татьяна. — Что теперь будет?! Ты поедешь за ней?
Но поехать за тещей в Финляндию Владимиру Ивановичу не разрешили. «Зачем же Федоров меня предупреждал? Все равно бы не выпустили. Не знал, должно быть, что не выпустят, шепнул на свой страх и риск».
Ванда Федоровна любила свой дом, русскую дачу начала века, купленную на ее имя академиком Петровым неподалеку от Виллы Рено. Дом был уютный, с тремя верандами: двумя закрытыми на двух этажах, одной открытой, маленькой.
К ней приходили финки, жившие по соседству, участницы «Лотты Свярд».
— Путет война.
— Не может быть! — отвечала.
Но летом Татьяна с мужем и детьми не приехали, и ей стало не по себе.
В конце ноября стояла холодная солнечная, ясная погода. Артподготовка началась ночью. Звенели стекла в дачах на перешейке, звенели стекла домов на Васильевском и на Петроградской. Татьяна Николаевна сидела на кухне, ссутулившись, закрыв лицо руками, плакала. Утром Ванда Орешникова отказалась уезжать с финками. Лошади стояли на дороге, дети и узлы на подводах.
«Я русская, что они мне сделают? Моя дочь замужем за сыном академика Петрова, советская власть уважает его память...»
Оставшихся жителей выгоняли из домов солдаты. Она спряталась в подвал, но ее нашли. Двое солдат вытащили ее под руки из подвала, двое других ждали в комнате. Все молчали, солдаты спешили, она не в силах была ни слова вымолвить, они привели ее на станцию, втолкнули в вагон, поезд двинулся, всех везли под конвоем в Финляндию, колеса стучали, Ванда ехала, как во сне, онемев. Она думала о своем муже, он умер в поезде, ехал на Танечкину свадьбу и умер под стук колес, может, и я тут так умру, сердце разорвется, внучек больше не увижу, Таню тоже... Но старшая, Маруся, ведь жила в Хельсинки, ведь у меня и там внучка и внук... «Вот вы уже и не такая бледная», — сказал ей кто-то.
В Хельсинки Ванда Орешникова получила от финского правительства компенсацию за некогда купленный у финнов в Келломяках дом, хорошую пенсию и комнату в центре города. Ей довелось пережить гибель Маруси и внуков под бомбами советских самолетов. Ей хотелось и самой погибнуть во время налета, но она осталась жива. Война закончилась через пять лет, она ничего не знала о младшей дочери: не погибла ли и та в блокированном Ленинграде; написала она письмо на известный ей адрес, в дом на Кировском проспекте. Письмо дошло. Владимир Иванович просил советское правительство, чтобы разрешили ему привезти из Хельсинки старую, больную, беспомощную тещу. Через полгода он ее привез.