Юрий Полухин - Улица Грановского, 2
Это был Долгов.
Кое-что Федя мне про него уже рассказывал. По всему судя, плохи были дела у Долгова. После черепного ранения развилось у него заболевание мозга: будто бы забыл Долгов начисто все, что знал, даже имя свое забыл, но, в отличие от Танева, способность запоминать вновь у него сохранилась, и он сейчас, по словам Феди, «дитё, ну, чистое дитё!..».
Я не очень-то этому верил, а точнее – слушать не хотел всякие разговоры о нем. Все-таки, как ни крути, был Долгов виноват в случившемся; если б не гнал с такой скоростью – а кто его принуждал? – да был бы поосмотрительней, можно было б заметить в заснеженной этой низинке и поворот с шоссе и притормозить вовремя, – можно?.. Но я даже отвечать не хотел на вопросы такие. Подсознательно, видимо, казался мне Долгов чем-то вроде искусителя, который навязчиво преследовал меня, проверял – потачками моим слабостям, компромиссами с совестью: уйдешь – не уйдешь?..
И вот, чтоб уйти, лучше уж было о нем вовсе не думать: кому приятно вспоминать для себя стыдное?
Я даже наорал на инспектора ГАИ, который пришел в больницу составлять протокол дорожного происшествия, долго заполнял такие, на первый взгляд, невинные, обязательные графы: «температура воздуха» – минус 18 градусов, «видимость (в метрах)» – 500 метров, «состояние уличного освещения» – дневное, «погода (снег, дождь и т. д.)» – ясная, «состояние дороги (сухая, мокрая, наледь и т. д.)» – наледь, «покрытие дороги (булыжники и т. д.)» – асфальт, «есть ли выбоины, разрытия» – нет, «продольный профиль пути (уклоны в градусах)» – уклон 3 градуса, «ширина проезжей части улицы, шоссе» – 10 метров… И вот, когда он меня убаюкал этими вопросами, на которые сам же и отвечал, – вдруг зашарил по лицу моему взглядом и спросил:
– А вы не заметили, левый огонек поворота шофер самосвала включил или нет?
Можно бы просто ответить: «Не заметил», – и это было правдой. Но я ведь и больше того видел: весь задний борт заляпан комками снега, из-под колес, – может быть, потому разглядеть огонек тот вообще невозможно было? Кого он хочет выгородить, этот инспектор, шофера-самосвальщика или Долгова?
А разве ты сам, – спросил я себя, – хочешь непременно кого-нибудь обвинить? Во что бы то ни стало обвинить?.. Я лишь поморщился в ответ, и тогда сухое лицо его напряглось, и он еще спросил, вроде бы недовольно даже:
– А вы можете сказать, с какой скоростью шла ваша машина? – и уточнил вопрос: – Когда вы в последний раз на спидометр взглянули?
Иначе говоря, он ставил меня перед выбором: скажи я, что взглянул перед самой аварией и стрелка маячила за ста двадцатью, – Долгова будут судить, наверняка будут, но скажи я не столь определенно – и уже никто ничего доказать не сможет. Выходит, я был единственным обвинителем, и, возможно, никто, кроме меня, не мог решить будущего Долгова.
Я вспомнил, каким занятным, двояким смыслом отмечем был наш диалог с Долговым, когда машина выбралась из Лопасни, слова долговские про отца, в которых соединились в тот миг неразделимые для меня ложь и правда: «Нынешнее на вчерашнее ох как легко намазать!» – и свой ответ: мол, надо тогда частный розыск устраивать, и стыд за то, что поездка-то наша приобрела характер вовсе не частный, а я, зная о том наперед, все ж таки не смог поступиться своими удобствами…
Может, я в ту самую секунду взглянул на спидометр, но разве мне до него было!
И я заорал на инспектора:
– Что вы ко мне пристали! Я же не безгрешный автоматический самописец! Зачем на меня всю ответственность взваливать? Никуда я не смотрел, знаю только, что скорость была большая. И хватит об этом!
Хватит!
– Ну, «большая» – понятие относительное, – проговорил он и, вежливо извинившись, ушел.
Федя-говорок не упустил случая прокомментировать и это событие:
– Гора с горой не сходится, а человек с милиционером – всегда.
Он засмеялся. Но мне-то не смешно было. Я теперь корил свою мягкотелость – так легко было ее вымерзить ходкими фразочками: «Добро должно быть с кулаками», «врагу уступать – себе горло резать», «добро – добрым…» Но что-то в глубине души протестовало против этого, я понимал, что для добра-то важнее кулаков – глаза и с добрыми легко быть добрым, сложнее – с иными: заблудшими, ожесточившимися, равнодушными, подслеповатыми и вовсе слепыми, – всех их прежде всего самому разглядеть надо. Но сейчас даже в мыслях смотреть в притаившиеся в отечных пивных оплывах глаза-буравчики Долгова, юркие, зоркие, было выше сил моих.
И вот опять он стоял передо мной въявь, одной рукой поддерживая свою голову за подбородок, другой – протягивая стакан, полный водки. В первое мгновенье я не узнал его. Голова острижена, оттого она казалась больше. И похудел Долгов, кожа на лице повисла складками, застиранная пижамка, – не осталось в нем никакой вальяжности. А глаза круглей стали. Какието напряженно-выжидающие и одновременно растерянные глаза, будто он тоже не мог узнать меня и в себе сомневался. Мучительно подергивалась верхняя его губа. «Поэтому и схватился за подбородок?» – подумал я и тут же вспомнил: там, у шоссе, Долгов точно также схватился за подбородок, перед тем как упасть без сознания. «У него же шейные позвонки повреждены. Вот и ставит подпорку под голову!..» И больше уже я не сомневался: передо мной Долгов. Спросил с вызовом:
– Что вам здесь надо? – и будто бы даже вскинулся на койке, не заметив боли. Или отхлынула она от ярости, вдруг вздыбившейся во мне? Я потом, позже удивился, что одно лишь появление Долгова могло вызвать такое чувство: я опять лежал там, у шоссейки, в снегу, снег обжигал мне лицо, руки, и не было долгих недель – один на один с болью, отрезавших меня от остального мира, не было вовсе этой мучительной школы терпения – все начинается с нуля.
– Вот, – Долгов робко посунул ко мне стакан. – Говорят, мировую надо выпить. Говорят, – он произносил это слово неуверенно, словно не он сам говорил или, во всяком случае, сомневался, нужно ли произносить такое, – мы с вами разбились в одной машине.
Так я виноват, что ли? – желтые, блеклые его глаза стали испуганными.
– Ах, прощенья пришел просить! «Я больше не буду!» – выкрикнул я. – Отстаньте от меня! Все отстаньте!
Но было такое чувство, что это не я кричу, кто-то чужой во мне, а я – с удивлением прислушиваюсь к этому чужаку. Долгов повторил с тихим недоуменьем, врастяжку, дурашливо:
– Проще-е-нья я при-и-шел про-о-сить, – и глаза его, застыв в одной точке, как бы опрокинулись вовнутрь, стали незрячими. Он повернулся и, все так же держа стакан с водкой в вытянутой перед собой руке, двинулся к двери и твердил, как заводной: – Проще-енья при-и-шел про-о-сить… Проще-е-нья при-и-шел…
Дверь захлопнулась.
Федя-говорок, до сих пор сидевший на своей койке молча, хмыкнул с досадой, рывком вскинул себя на костыли и тоже запрыгал к выходу, старательно пряча от меня глаза. И я закрыл лицо ладонью. В голове звенело. Но странно, боль отступила куда-то в самую глубь тела, была едва слышна. Я только и успел – заметить это, еще не веря себе, когда меня снова кто-то тихо окликнул:
– Владимир Сергеевич!
– Ну что еще! – Я убрал руку с лица и увидел Панина. Он улыбался и в белом, накинутом на плечи халате был весь какой-то прибранный, необычно праздничный, сказал:
– Здравствуйте!
– Вы? – Я еще не мог поверить. – Как вы здесь очутились? Садитесь, пожалуйста! Вот стул, только…
– Да не беспокойтесь!.. Яблок вам принес, – достал из портфеля полиэтиленовый пакет с яблоками и примостил на подоконник, протянув через койку. – Последний роман Василя Быкова читали? – Положил номер «Нового мира» на тумбочку. Все он проделал как само собой разумеющееся. Только тогда сел, поджав ноги, ссутулил плечи, свободный в движеньях, маленький, улыбчивый – вот уж не от мира сего, не от больничного! Но говорил-то не без усмешки, к себе самому относившейся, не ко мне: – Чему ж тут удивляться?
Напротив, было бы странно не приехать. Ждал вас, ждал, решил: что-то случилось. Позвонил в редакцию и все узнал. Ведь вы по дороге ко мне разбились. Значит, я – косвенная причина тому… Вообще… раз уж вы оказались вместе с нами, в концлагерной нашей компании…
– Вместе? – переспросил я.
И тут он сказал строго:
– Я не понимаю вас. Вам же интересно было тогда… дома у меня. Я же видел!
Вдруг мне легко стало. Я рассмеялся, а все же возразил:
– Владимир Евгеньевич! Но разве этот мой интерес дает право ваше время транжирить?
– Бросьте вы! Это – пустое! – он рассердился, кажется. – Впрочем, если вы хотите практический смысл найти в такой трате, если вас только это убедить может, – а вы вроде не из практицистов: столько-то я успел разглядеть, – пожалуйста: объясню вам. Во-первых, я еще до нашей встречи, той, первой, дома у меня, прочел некоторые ваши статьи. И не скрою: у меня вызвала уважение… ну, серьезность, что ли, ваших поисков.
Это уже много. А во-вторых… Как бы вам сказать?.. Вовсе я не очарован вами, мне результат важен. Вдруг вам удастся на судьбу того же Корсакова взглянуть по-иному, со стороны, мне пока не ясной. Со стороны бывает видней, так? А вы… возможно, я переоцениваю вашу любознательность. Но даже если не отыщете ничего нового, а просто запомните – уже благо. В конце концов, вы, как и все люди, – частица общей нашей памяти, как бы нервная клетка ее. Одна-единственная?