Виктор Ерофеев - Хороший Сталин
— Володю не отзовут?
Галина Федоровна резко поменяла свою жизнь. Бросив кагэбэшника Лодика, она вышла замуж за писателя Балтера, стала вариться в либеральных писательских кругах, общаться со знаменитостями, в общем, сделалась декабристкой. Все было бы хорошо, но парадокс состоял в том, что кагэбэшник был всегда либерален с женой, а либеральный писатель вел себя с ней как ревнивый диктатор и время от времени бил. Но Галина Федоровна мужественно терпела домашний террор, имея возможность у себя дома слушать пение Окуджавы и подрывные сатиры Войновича. Возможно, женщины, с их интуицией, лучше чувствовали, куда через несколько лет пойдет Россия. Ее близкая подруга, красавица Майя, в свою очередь, уже собралась бросить сталинского кинодокументалиста Романа Кармена, чтобы связать свою жизнь с Аксеновым. Обеих женщин стало теперь волновать, умер ли роман и когда умрет Брежнев.
— При чем тут отец? — передернул я плечами. Я не хотел верить в худшее. Я искренне думал: пронесет. Мне казалось, что Галине Федоровне интересна, прежде всего, пикантная ситуация. Галина Федоровна недоуменно посмотрела на меня.
Родительская домработница Клава встретила нас в квартире отца громким плачем. Она поверила слухам, что меня уже «расстреляли». Все было как нельзя хуже. Мама осталась в Вене с подозрением на рак груди. Впереди была черная дыра. Проснувшись на следующее утро, я увидел, что на висках у меня за ночь поседели волосы. Мне был тридцать один год.
Отца немедленно взяли в оборот четыре организации. Его попеременно вызывали в МИД, КГБ, ЦК КПСС и Союз писателей. Идея моих оппонентов состояла в следующем: поскольку я — один из составителей альманаха, то, если я напишу покаянное письмо, которое будет опубликовано в «Литературной газете», «Метрополь» потеряет юридическую силу и можно будет остановить его публикацию на Западе. Секретарь партийной организации МИДа Стукалин выразил свое особое мнение.
— Я бы на твоем месте отрекся от такого сына, — заявил он отцу, вызвав в свой кабинет.
Объектом дипломатической работы отца стали не США, не европейские демократии, а собственный сын. Именно от него требовалось убедить меня написать покаянное письмо. Отец продолжал получать зарплату посла в валюте, «работая» со мной по заданию министра. Мы оба попали в капкан. Громыко довел до его сведения цену за неуспех операции.
ГРОМЫКО. Если не будет письма, вы будете отозваны со своего поста в Вене.
Это была, на мой взгляд, чисто нацистская постановка вопроса. Отец бросился за помощью к своему близкому другу Андрею Михайловичу Александрову (внешнеполитический помощник Брежнева), который был известен в Москве и Вашингтоне как архитектор «разрядки». Когда-то с его помощью мне удалось отправить «невыездного» Аксенова в США. Тот, вернувшись, подарил мне «клевую» зажигалку и, видимо, рассказал друзьям о моих бесконечных возможностях. В Дубовом зале писатели наперебой стали хватать меня за рукав, чтобы за обедом попросить им тоже устроить поездку. Умный Александров, которого я за глаза звал «сперматозоидом» за пристрастие к сексу, изворотливость и худобу, встретил друга мрачно.
— А ты думал, что всю жизнь будешь сидеть за границей? — сказал он, уже знавший о позиции Громыко.
В КГБ отцу показали секретное досье на меня. Внушительный трехсотстраничный документ: доносы агентов наружного наблюдения, записи телефонных разговоров, перечень встреч, списки приятелей, связи с иностранцами (Что у тебя за француженка? — Какая француженка? — С которой встречаешься. Ты это брось! — Ни с кем я не встречаюсь, — уходил я в несознанку.) Но особенно потряс отца разговор в ЦК. Высший орган страны Политбюро дважды на своих заседаниях обсуждало вопрос о «Метрополе» и выработало план его подавления как интеллектуального мятежа. Отец был вызван секретарем ЦК по идеологии Михаилом Зимянином:
— Ты понимаешь, что «Метрополь» — это начало новой Чехословакии?
Зимянин говорил с отцом на «ты». Это было не только обращение высокого начальника, но и знакомого, с которым отец не раз играл в теннис.
— Говорят, у тебя и второй сын диссидентствует.
— Кто говорит? — насторожился отец.
— Симонов приходил ко мне. Рассказывал.
В этом была тоже своя доверительность. Отец понял, что ему нужно ответить безошибочно.
— Странно, — мягко усмехнулся он. — Мы с Симоновым недавно встречались. Он предложил, чтобы мой младший сын женился на его дочери Саше.
— Ну, сами разбирайтесь, — нахмурился Зимянин.
Саша была невестой моего брата. В свой последний новогодний приезд отец был приглашен Симоновым в гости договориться о свадьбе. Из гостей папа вернулся веселый. Жди меня! Он, ниже Симонова по жизненному званию, проявил независимость, дав понять популярному классику советской литературы, что сроки женитьбы — дело детей. Широкоскулая Саша почти каждый день приходила в наш дом. Моя мама ее побаивалась: взбалмошная, избалованная, не носит нижнего белья. Но — дочка Симонова! Симонов обладал уникальной репутацией советского либерала, не будучи либералом. Саша обожала его. Мой папа! Мой папа! Она прожужжала нам уши о папе. Он стоял на Эльбрусе ее сознания, недосягаемый даже для горных птиц. «Too much»,[18] — решили мы в семье. Но ее папа был действительно харизматической легендой. Я видел его пару раз: шарм бонвивана, гурмана, литературного князя. Казалось, князь заставил коммунизм работать на себя, на свои интеллектуальные и материальные владения, как никто другой. У Симонова была охранная грамота внепартийной порядочности, защищавшая его от орального урагана либеральной критики. А тут получалось — он сдал жениха Саши партийному начальству. Он, Симонов, струсил, оказался фальшивым князем, сравнялся с теми, кто читал альманах в запертой комнате ЦДЛ, кто участвовал в подборке «Порнография духа», опубликованной в «Московском литераторе», над кем смеялись мы с братом и — Саша. Когда отец смешон, он не отец. Более того, Симонов велел своей дочери не общаться с нашей семьей. Страшные сталинские видения посетили его. Узнав о сдаче, Саша сначала не поверила. Сидела у нас на диване с круглыми глазами. Она тайком полезла к Симонову в письменный стол. Симонов вел каждодневный дневник. В дневнике был записан разговор с 3., упоминался мой младший брат. Саша порвала с отцом. Отказалась с ним видеться. О папе она уже больше не упоминала. Позже, когда запахло обысками, в своей квартире она прятала архив «Метрополя».
Сказав отцу о Симонове, почти что предупредив о сдаче, «знакомый» Зимянин дальше (уже по делу) не пожелал говорить с отцом наедине, все-таки воспринимая его отныне не совсем как «своего»: на отца легла тень моей еретичности. При разговоре присутствовал заведующий Отделом культуры ЦК, тот самый Василий Шауро, не равнодушный к моей маме, которого отец знал со студенческих лет. Зимянин показал на отца:
— Вы знакомы?
Шауро протянул руку и сухо представился:
— Шауро.
Зимянин зачитал отцу вслух наиболее «острые» куски альманаха (отец плохо слушал, он отвлекался, разглядывал, по своему обыкновению, мысок начищенного ботинка, испытывая тайное превосходство над несостоявшимся соперником, обскакавшим его в карьере), обозвал Ахмадулину «проституткой и наркоманкой» (отец поднял голову), и выделил меня:
— Твой — самый плохой. В политическом смысле.
Отец промолчал. Седой, с высокой прической, Шауро нахмурил лоб.
Зимянин усмехнулся:
— Александров предложил отправить твоего сына в командировку на БАМ. Написать статью о стройке.
Отец подумал: «Молодец», в этой мысли была какая-то надежда; Шауро тоже слегка оживился.
— А что? — пробросил отец. — По-моему, это идея.
— Чтобы он нам обосрал БАМ? Он же умеет писать только о сортирах.
Надежда угасла. Зимянин с нажимом продолжил:
— К тому же он собрался эмигрировать.
— Откуда это известно? — насторожился отец.
— Мне Кузнецов об этом сказал. Ему твой сын сам признался.
Это была чистая клевета.
ЗИМЯНИН. Передай сыну, не напишет письма — костей не соберет.
<>Угроза, исходившая от влиятельного деятеля партии, была нешуточной. Они могли сделать со мной все, что угодно: забрать в армию (Зимянин сказал об этом отцу открытым текстом) и тихо расправиться со мной за дверями казармы, посадить в тюрьму, спровоцировать «несчастный случай». Не могу сказать, что я испугался. Отец воспитал меня так, чтобы я не был трусом, и теперь, когда я должен был продемонстрировать свою «смелость», она фактически оборачивалась против него.
Я оказался в разорванном состоянии. Я видел, как он мучается, приходя по вечерам совершенно убитым после всех этих встреч, я его не узнавал. Наверное, он на своей шкуре начинал понимать, что значит идти против режима, которому он служил верой и правдой. Мне казалось, что он не переживет краха своей карьеры. Перед тем как мы начинали говорить, отец уносил телефон в другую комнату и прятал под подушку, он просил меня говорить тихо, иногда даже употреблял французские слова: он не хотел, чтобы нас подслушивало его же правительство.