Как прое*** всё - Иванов Дмитрий
Рыбалку дедушка тоже любил. Она его успокаивала. Это всегда было важно для дедушки – успокоиться и ненадолго забыть о содеянном. Потому что, если дедушка помнил о содеянном, в нем просыпались его наклонности, и он снова хотел содеять что-нибудь из содеянного. Так что всегда для всех было лучше, если он был на рыбалке.
Его жена, моя бабушка по линии папы, была актриса. Я ее не видел. Она умерла до моего рождения. Она была красавица и закончила первый выпуск ВГИКа, Института кинематографии, в те легендарные времена, когда в стенах ВГИКа трудились пионеры, новаторы кино – Эйзенштейн, Мейерхольд и другие гениальные евреи, замученные впоследствии моим дедушкой и его товарищами по клещам и ножовкам.
История знакомства дедушки-палача и бабушки-актрисы была романтична. Бабушка, тогда юная актриса, была красива и по этой причине была замужем. Ее мужем был преуспевающий коммерсант. Он покупал ей кольца и браслеты, водил в Большой и Малый. Но однажды в Питере состоялся бал, который давали питерские чекисты, молодые, красивые палачи. На бал были позваны девушки-актрисы из Москвы. Мой дедушка сразу же положил свой холодный глаз на юную актрису. Они станцевали, он прижал актрису к себе так, что у бедняжки перехватило дыхание, и сказал: будешь со мной, сейчас или никогда, да или нет? Дедушка был романтик – обычное дело для хорошего палача.
Бабушка сказала: да! Потому что «да» – это слово, которое во все времена женщина говорила герою. Стали они жить-поживать и папу моего наживать. Когда папа вырос, они его как-то упустили. Это случается с родителями сплошь и рядом. Потому что время летит быстро. Вчера еще – ребенок, при котором можно ругаться матом и спариваться. А завтра – взрослый парень, который уже сам бранится и спаривается с кем попало в родительском доме.
Когда папа стал подростком, он стал пить вино. Дедушка снимал росу на травинке, и его никто не решался от этого занятия отвлечь, это было опасно. А бабушка любила искусство. Она ходила на спектакли и оперы. С собой она брала маленький позолоченный бинокль, чтобы видеть гланды оперных примадонн. На своего сына, моего папу, она в этот бинокль не смотрела.
И папа стал ученым и синяком.
Если с другом вышел путь
Друзья первый раз налили папе полный стакан, папа попробовал и сказал: хорошо! Друзья спросили: еще? Папа сказал: еще. Друзья налили, папа снова выпил, друзья налили еще, уже не спрашивая, хорошо ли, потому что и так по папе было видно, что хорошо. Папа пил, а друзья все наливали, друзьям не жалко, на то они и друзья. Когда папа первый раз выпил восемь лишних стаканов, в его голове запели цыгане. И не смолкали потом никогда. Если в голове человека запели цыгане, заставить молчать их может только лопата могильщика. Цыгане, конечно, мешали папе работать, и папа даже иногда жаловался на них маме, но вскоре приспособился и научился работать, даже когда цыгане поют в голове.
Папа очень своеобразно работал. Он писал свои формулы в самых противоестественных позах. Он писал стоя, лежа на полу, стоя на коленях перед табуреткой. Он начисто отрицал письменный стол. Наверное, потому, что чем противоестественнее была поза, в которой папа находился за работой, тем ярче и жестче выжигал формулы на бумажках светоч папиной мысли. А стоило папе сесть за стол, как цыгане брали свои источающие повидло гитары, окружали папу и, тряся курчавыми головами, начинали: «Ай-тыщ-тыщ-тыщ, ай-тыщ-тыщ!»
Из-за того что в голове папы либо пели цыгане, либо зрел эмбрион сверхпрочного металла, папа был довольно рассеян в быту. Он не замечал, например, что мама переставляла мебель. Скорее всего, он не замечал и саму мебель. Скорее всего, он не замечал и маму, переставляющую мебель. Конечно, для мамы это было обидно. Однажды мама переставила папин любимый диванчик. Папа был мыслитель, поэтому, едва войдя в дом, обычно падал на свой любимый диванчик, который стоял при входе в комнату. Когда мама переставила его любимый диванчик, папа вошел в дом и упал на пол. Потом встал, огляделся, нашел свой любимый диванчик в другом углу комнаты, пошел и выпал на него. И стал размышлять. И ничего не сказал. Мама сначала обрадовалась, что папа упал, она подумала, что он заметит неожиданную перестановку и ее, маму, эту перестановку совершившую. Потом ей стало жалко папу, потому что папа упал на пол, гремя мозгом ученого. Потом маме стало обидно, потому что папа ничего не сказал и ничего не заметил. Вот какие разные чувства посетили маму. А папу тоже, вероятно, посетили разные чувства. Но он о них умолчал. Вот так они и жили.
Друзья папы, первые, самые лучшие, самые полно наливавшие, самые все понимавшие, скоро все умерли. Таково свойство первых, самых лучших друзей. Они всегда живут намного меньше вторых. Потому что они первые. Они если и спаивают кого-то, так только силой личного, своего примера. Я видел первых папиных друзей на старых фотографиях. Папа и его друзья стоят в ободранных послевоенных дворах в ободранных послевоенных штанах и смеются. Они не знают, что скоро умрут.
Папа в юности занимался плаванием, плавал очень хорошо и мог многократно и совершенно бесцельно переплыть реку. Первые друзья папы тоже были пловцами. Все они утонули.
Феномен
До сих пор не разгадан феномен, почему пловцы так часто тонут. Известно только, что всегда при этом они пьют. Почему пловцы много пьют – понятно. Юность пловцов проходит в жидкой среде, и они потом к ней тяготеют. Но почему они тонут? Моя основная рабочая гипотеза заключается в том, что пловцы больше не могут терпеть унижения этой жизни. Ведь как устроена жизнь? В ней, чтобы чего-то достичь, надо унижаться. Это закон. Его открыли давно и с тех пор скрывают от детей. Путь к успеху лежит через унижение. Всегда. Ты можешь, к примеру, стать удачливым пловцом. Олимпийским чемпионом, любимцем судей. Но для этого тренер должен много лет стоять на бортике и кричать тебе, ребенку: ну как ты плывешь, жаба, ну как ты работаешь руками, жамбон! – и энергично бить тебя длинной палкой. У тренеров по плаванию всегда в руке такая длинная палка, они стоят на бортике, и, чтобы больно ударить на расстоянии ребенка, нужна палка достаточной длины. Потом ребенок становится олимпийским чемпионом. Но всю юность его били длинной палкой по мокрой голове. Это формирует определенное отношение к жизни. В нем много горечи. Я сам занимался плаванием, я через это прошел. Или вот взять писателя. Я и через это прошел. То же самое. Писатель, чем он лучше пловца? Да ничем. Писатель даже хуже пловца. Писатель тоже может достичь успеха. Ему могут даже выдать Нобелевскую премию. Казалось бы, успех.
Нобелевская речь
Нобелевка – это да, так мы думали раньше с друзьями. У меня даже с двенадцати лет была заготовлена Нобелевская речь. Это же самое главное, это то, ради чего. Лауреат выходит во фраке, к нему медлительным, величественным таким захером выходят члены королевской семьи, все во фраках строго, в кроссовках – никого; лауреату вручают баблос и диплом, а он, как бы в знак благодарности, произносит традиционную короткую речь, в которой объясняет, как он сюда попал, что случилось и как он собирается теперь потратить свалившийся на голову кэш.
Фрак заранее, с двенадцати лет, готовить я не стал, и это было с моей стороны трезво, потому что я не выдержал бы и наверняка надел его до Стокгольма, на какую-нибудь рядовую синьку, и замызгал бы винищем и скумбрией. Так что фрак, если что, я решил купить перед самым вручением. А вот речь заготовил. Правда, я несколько раз ее дорабатывал, внося несущественные изменения. Дольше всего я бился над концовкой речи. В ней я хотел подчеркнуть, что бабос не сделает меня продажным пидарасом, а слава не сделает меня счастливым, и я не сдамся, лишь бы были гранаты, ну и все в таком духе.
Одна из ранних, пылких юношеских версий Нобелевской речи предполагала даже такой радикальный поворот, как сжигание чека и показывание оголенных ягодиц членам королевской семьи. Потом я отказался от этого хода. Это было бы нечестно, ведь члены королевской семьи – несчастные люди, а показывать ягодицы несчастным могут только пидарасы.