Б/У или любовь сумасшедших - Трифонова Ольга
— Две гитары за стеной жалобно заныли,
с детства памятный напев,
милые, не вы ли.
— Милый друг, не ты ли, — поправляла она.
— Да какой он мне друг, — говорил одно и то же, — нет у меня друзей. Ты — мой друг, моя жена, моя сестра, моя мать. Я как Ондрий, помнишь, как он говорил…
И, не давая ей ответить, целовал, целовал, целовал… Он все время перебивал ее в эти три дня, то вот так, делая ее бессловесной, то запевая: «Нет, я не Ондрий, — я другой, еще неведомый изгнанник, как он, гонимый миром странник, но только с русскою душой».
Они напивались каждый вечер. Это были благословенные времена, когда без талонов почти на любом углу торговали спиртным.
Леня сказал:
— Ты уж извини, побалуй меня, не посылай на угол, ладно?
— Господи! Какая проблема!
Она была счастлива, что успокоился, не вспоминает больше обо всех этих жутких программах, не говорит страшных слов «стереть», «промывание мозгов»…
Только однажды ночью прошептал в самое ухо: «Никогда, никому, ни за что».
В ту ночь она сама попросила его о том, в чем отказывала, стыдясь, зря отказывала!
Его огорчение развеселило ее:
— Ну ты что! Лиха беда начало. Вот вернешься из Новосибирска, и я все долги отдам, — пообещала, уткнувшись лицом в подушку.
— Ничто не сделает бывшее не бывшим. Если бы ты могла поехать со мной в Новосибирск, тогда другое дело.
— Я не могу, ты же знаешь, что творится в клинике, никто меня не отпустит, вот если бы ты стал директором, как говорит молва…
— Говорят, ну и пусть говорят.
После Новосибирска он не позвонил. Она ждала каждый вечер, сидя у телефона и тупо глядя в экран телевизора. Потом был молчаливый звонок, а утром она узнала, что в Новосибирске у него был совершенно открытый роман с какой-то барышней-аспиранткой, а приехал домой к жене, видели их в «Березке» на Кропоткинской, она — в норковой шубе и валенках — очень шикарно. Он, как всегда, неотразим. Рассказывала Арцеулова, впившись в нее, как удав, своими стоячими змеиными глазками. Ирина, развалившись в кресле, покуривала. Арцеулова была ей не страшна. После того что пережила она у молчаливого телефона, ей ничего не было страшно.
— … а днями вылетает в Штаты, он ведь теперь директор Сибирского филиала, вы знаете об этом, Ирочка?
— Понятия не имею.
— Идеальный вариант семейной жизни. Он всегда шалил на стороне и всегда возвращался к жене. А в Новосибирске хоть гарем заводи, любая почтет за честь.
Ирина развязно потянулась, зевнула.
— Как интересно и хлопотно живут великие. То ли дело мы — простые смертные. Уговорила на вечерок зайти, и на том спасибо.
Это была не она, не ее слова, и Арцеулова, пекущая диссертации для молодых аспирантов, была ошеломлена и текстом, и манерами сдержанной и постной коллеги.
Из Штатов он не вернулся, затерялся где-то на нью-йоркской улице, можно сказать, на глазах ответственной делегации и не менее ответственных сопровождающих.
Ирина полезла на антресоли и вытащила заброшенный туда в ярости махровый халат в полоску, в кармане — скомканная бумажка, формулы и рисунок то ли летающей тарелки, то ли антенны, нависшей над городом. Город был нарисован очень здорово, с топографической точностью, а на северо-запад извивалось шоссе, заканчивающееся миниатюрным великолепным планом Саввино-Сторожевского монастыря. И отдельно — пролом в стене, за ним луг и лошадь. Первой мыслью было: «сжечь». Но не могла, не могла… Увезти к Дине и там спрятать в уборной за навесным шкафчиком с коробками стирального порошка. Шкафчик вспомнился как-то сразу. На дворе уже было темно, и она первый раз побоялась выходить из дома, хотя только начиналось «Время» душераздирающей, кувалдой бьющей по голове музыкой.
Брежнев на негнущихся ногах шел к трибуне, зал рукоплескал стоя. Панорама президиума — каменные лица, мертвые глаза.
Она сложила мятую бумажку в крошечный квадратик и засунула квадратик в дыру слива сломанной стиральной машины. Квадратик безнадежно провалился в неведомые недра. И они не нашли его, хотя были в квартире. Были! Они даже не очень скрывали это, оставив рассыпанной крупу на столе и плохо задвинув ящики письменного стола. У нее никогда не зацеплялось то, что лежало сверху, мешая выдвигать ящики. Она не любила этого и следила, чтоб сверху лежала гладкая папочка. Например, целлофановая с надписью готическим шрифтом «Рига». Папочка валялась на полу.
(window.adrunTag = window.adrunTag || []).push({v: 1, el: 'adrun-4-390', c: 4, b: 390})* * *
«Просыпаться утром с ощущением счастья — это великое достижение в жизни», — когда-то давно, девчонкой, выписала Ирина в специальную тетрадочку для цитат то ли из Макаренко, то ли из Ушинского.
Теперь, хотя и редко, но она просыпалась с «ощущением счастья». Ощущение это приходило оттого, что, в полудреме, она понимала, что рядом нет Кольчеца. Его нет! И, значит, не надо притворяться, что крепко спишь, иначе он со своим звериным чутьем павиана даже во сне догадается и, зацепив длинными тонкими лапами, перевернет на спину. Бормоча нечленораздельное, погрузит свой хобот и будет терзать, пока не добьется уговорами, тихими приказами отвратительного забытья, когда не понимаешь уже, где, с кем, для чего… Вот эта ординарная неизбежность и превращала некогда праздничное в опустошающую, отнимающую силы привычку.
Потом он спал до одиннадцати, а она с темными подглазьями, бледная, плелась сумрачным зимним переулком к троллейбусной остановке.
Как она ненавидела его в эти часы! Представляла уткнувшееся в подушку лицо с неровной кожей, слышала трещащий храп, пугающий по ночам.
Какой же силы была эта ненависть, если спустя столько лет она, проснувшись и осознав, что его нет рядом, замирала от радости, продлевая крошечный праздник. Она знала, что следом придут другое ощущение, другие мысли. Но и в тех ощущениях и мыслях было странное наслаждение. Наслаждение неудержимым падением вниз — безнадежным и отчаянным: она радовалась, что еще горит свет, что в доме тепло, что простыня и пододеяльник чистые. Скоро, вот-вот, это должно кончиться.
Ирина, как и все, почти голодала. Магазины пусты, вчера за яйцами вдоль тротуара выстроилась тысячная очередь, писали номера на ладони; в институте, в столовой, вместо обеда нечто столь странное и несъедобное, что просто перестала туда ходить. Пили в перерыве кофе, принося из дома, по очереди, в полиэтиленовых пакетиках остатки последних запасов. Неистощимыми эти запасы были, кажется, только у Саши. Он и спасал. Приносил «не в очередь» то банку роскошного гранулированного швейцарского, то харари в зернах, а то и кислый индийский — растворимый.
Страна, как огромная галактика в черную дыру, летела в пропасть. Надежда, усаживающая миллионы в кресло перед телевизором, иссякла, пришло тупое ожидание катастрофы. Катастрофа подползала с окраин, где уже воевали вовсю: убивали детей, перекрывали газопровод, обстреливали ночами и среди бела дня.
Работали вполнакала — везде, и всякий раз, минуя проходную, тащась мимо забора спецкорпуса, Ирина думала: «А что, если здесь, в самом центре Москвы, безумие, как цунами, перехлестнет через эти желтые каменные стены?»
Она видела в газете силуэты заключенных на крыше Красноярской колонии, читала о том, что у них на вооружении были заточки, канистры с бензином и баллоны с кислородом. Здесь будет пострашнее: невозможны ни переговоры, ни угроза оружием, и первыми жертвами будут они — ненавистные, в белых халатах. Все эти ухоженные дамочки, из последних сил сохраняющие в себе женскую привлекательность. И молодые циничные ребята из ординатуры, и усталые, еще верящие во что-то старики. Стариков, правда, осталось совсем немного. Здесь ждали пенсии, как ждут избавления, конца срока, и с первым звонком уходили тотчас, если до звонка не шли по ВТЭКу на инвалидность.
Ирина блаженно потянулась. Суббота, можно валяться хоть весь день. Значит, так: сейчас она почитает то, что принесла Наташа, потом сделает гимнастику (субботнюю по расширенной программе), потом позавтракает и — пешком в бассейн. По пути заглядывая в магазины. Варианта два: пустые прилавки, укрытые какой-то нарядной бумагой (оставшейся от левых заказов, что ли?), или длинные очереди.