Людмила Улицкая - Девочки
Эмма Ашотовна торопливо сбрасывала с плеч хлопотливое утро с долгим расчесыванием четырех длинногривых голов — её собственной, дочерней и внучкиных, — плетением темных кос и одеванием всех в пахнущее чугунным перегретым утюгом белье, скорый небрежный завтрак, мелкую уборку и приступала к приготовлению обеда со всеми его печеными баклажанами, фаршированными помидорами, острой фасолью и пресным хлебом.
Хотя она была родом из богатой армянской семьи, детство и юность она прожила в Тифлисе, и кухня её была скорее грузинская, более сложная и разнообразная, чем принято в Армении. Она вела счет орехам и яйцам, зернышкам кориандра и горошинам перца, а руки её тем временем совершенно независимо делали мелкие и точные движения, и она наслаждалась стряпней, как музыкант наслаждается музыкой, рождающейся от его пальцев.
Обычно в половине седьмого приходил с работы Серго. Стол был уже накрыт и полыхал запахами. Серго мыл руки и выводил жену к столу. Она шла мелкими шагами заводной куклы и слабо улыбалась. Комната эта была сумеречная, безоконная, освещена желтящим электрическим светом, и лицо её приобретало оттенок старого фарфора. Ее усаживали в кресло рядом с мужем. Девочки сидели по обе стороны от родителей, но по длинной стороне стола, в другом торце восседала Эмма Ашотовна. Феня, открыв коленом дверь, вносила розовую супницу, размер которой значительно превосходил потребности семьи. Поставив супницу возле левого локтя хозяйки, Феня исчезала — она обедала на кухне и ни за что не согласилась бы сидеть за этим парадным господским столом, где тарелки сменяли чуть ли не три раза, а еды накладывали по маленькой ложечке.
На донышко Маргаритиной тарелки наливали немного супу, она брала в тонкую руку тонкую ложку и медленно опускала её в тарелку. Трапеза эта была чисто символическая — ела она только по ночам, в одиночестве: два куска черного хлеба с сыром и яблоко. Всякую другую еду — с первого года её болезни, когда мать все пыталась накормить её чем-нибудь более питательным, — брала в рот и не проглатывала.
В этот вечер, как обычно, Эмма Ашотовна отнесла на кухню посуду и, надев грязные очки и чистый фартук, приступила к мытью. Это была её поблажка Фене, которая блюла свою честь перед соседками и не уставала им напоминать: «Я не кухарка, я детей подымаю».
Серго отвел Маргариту в комнату и сел возле старого приемника покрутить его ребристые ручки.
Оставаясь наедине с женой, Серго разговаривал. Нельзя сказать, чтобы с ней. Но и не совсем сам с собой. Это был странный разговор двух безумий: Маргарита бессловесно обращалась к своему любимому мужу с давно заржавелым укором, почти не замечая грузного седого человека, в которого превратился Серго за годы её болезни, а он, пересказывая и комментируя вечерние радиопередачи, безнадежно пытался с помощью этого зыбкого звукового моста пробиться к Маргарите теперешней, но все ещё сосредоточенной на давнем несчастном событии. Они упирались друг в друга глазами, не совпадая во времени на десятилетие, и продолжали свой дикий диалог: слепого с глухонемым.
— Где Гаянэ? — неожиданно внятно спросила Маргарита.
— Гаянэ? — Серго как будто на полном ходу врезался в фонарный столб. — Гаянэ? — переспросил он, ошеломленный тем, что впервые за многие годы жена задала ему вопрос. — Они учат уроки, — тихо ответил он Маргарите, беря её за руку. Рука была как стеклянная, только что не звенела.
— Где Гаянэ? — настойчиво переспросила Маргарита.
Серго встал и заглянул за перегородку. Вика сидела к нему спиной и скрипела ручкой. Почерк у неё был с большим нажимом, чреватый кляксами, и, когда она писала, локоть её так и ходил.
— А где Гаянэ? — спросил отец.
Виктория дернула плечом, чернильная слеза вытекла из-под пера.
— Откуда я знаю? Я её не сторожу, — не оборачиваясь ответила Виктория.
Виктория не цитировала. Просто вся её маленькая жизнь намеревалась стать цитатой и, блуждая, не находила контекста.
Серго, взбудораженный обращением к нему жены, машинально искал по квартире Гаянэ. Он вышел в общий коридор, зашел в его слепой отросток, дернул дверь уборной, но там как раз никого не было. Прошел на кухню, где Эмма Ашотовна терла сверкающие спинки тарелок, и в недоумении сказал теще:
— Маргарита спросила, где Гаянэ.
Эмма Ашотовна остановилась, как будто у неё завод закончился.
— Маргарита тебя спросила?
— Где Гаянэ… — закончил он.
Она бережно поставила тарелку и, всколыхнувшись грудью и боками, почти побежала к дочери. Отодвинув до упора дверку в её комнату, с порога она спросила:
— Маргарита, как ты себя чувствуешь?
— Хорошо, мама, — тихо, не шевеля даже ресницами, ответила Маргарита. — А где Гаянэ? — снова спросила она, и до Эммы Ашотовны дошел наконец смысл вопроса.
Гаянэ не было. Более того, на вешалке не было её новой кошачьей шубки, а под вешалкой не было маленьких ботинок с фальшивой барашковой оторочкой. Опустевшие бессодержательные галоши стояли одиноко, каждая в своей подсыхающей лужице.
— А где Гаянэ, Вика? — спросила бабушка.
— Откуда я знаю… Мы сидели-сидели, а потом она ушла, — ответила Вика.
— Давно? Куда? Почему же ты не спросила? — взорвалась целым веером вопросов бабушка.
— Да не знаю я. Не видела. Минут десять или сорок. Откуда я знаю… — все ещё не отрываясь от тетради, ответила Вика. С фальшивым увлечением она рисовала на обложке тетради большую чернильную картину.
Эмма Ашотовна кинулась к Фене, но на двери её комнаты, выходящей в коридор, висел железный калач замка: была суббота, Феня ещё не вернулась от всенощной.
Времени было двадцать минут девятого, за окном стояла влажная густая темень, как бывает зимой в оттепель.
Не одеваясь Серго выскочил на улицу, пробежался по круглому каменному двору и остановился в подворотне: он не знал, куда теперь идти.
Эмма Ашотовна звонила по телефону родителям одноклассниц. Гаянэ нигде не было…
Завязка этого вечернего исчезновения произошла месяцем раньше. Девочки добаливали совместную ангину и сидели дома. Вика, учуяв через две двери запах свежих котлет, притянулась на кухню. Котлеты были большие, честные, начиненные чесноком и травами и исполнены с таким искусством, как будто им предстояла долгая и счастливая жизнь. До обеда было ещё далеко, но Вика получила одну — коричневую, в блестящей корочке, едва сдерживающей напор сока и жира. Вика откусила и замахала языком, шумно запуская в рот воздух для охлаждения котлеты. Обычно Эмма Ашотовна не допускала таких предобеденных вольностей, но девочка выздоравливала после болезни и впервые за неделю попросила поесть. С увлечением жуя, она прислушивалась к разговору соседок. Мария Тимофеевна, качая тощей головкой, обсуждала с Феней ужасное происшествие: нынче утром во дворе на помойке нашли мертвого новорожденного ребенка.
— Я тебе говорю, Феня, это либо из восьмого, либо из двенадцатого, в нашем-то никто и не ходил… — выдвигала патриотическую версию Мария Тимофеевна.
— Поди знай, — ворчала Феня, которая вообще о человечестве была дурного мнения. — Утянутся, ушнуруются, и не увидишь.
И она очень натурально сплюнула на пол. Невзирая на девство, о практических последствиях плотского греха она была информирована очень хорошо и испытывала к нему сугубое отвращение.
Разговор шел в опасном направлении, и Эмма Ашотовна, с покрасневшим от сковородного жара лицом и строгими бровями, велела Виктории отправляться в комнату. Наполненная теплой котлетой и ужасной новостью, шла Виктория по коридору и размышляла о бедном новорожденном. Сначала он представился ей в белом кружевном конверте вроде того мемориального, в котором когда-то спала их мать, а теперь кукла Слава. И этот найденный на помойке мертвый ребеночек представлялся уже кудрявой куклой Славой с каштановыми скользкими волосиками. Но это было как-то неудовлетворительно: не было жалко ни Славу, ни того ребеночка. Хотелось другого, жгучего. Тогда Вика представила его совсем маленьким, розовым, похожим на не обросшего ещё шерсткой котенка от коммунальной кошки Маруси, но только с ручками и ножками вместо лапок и со Славиными розово-желтыми волосиками. Но и эта картина не совсем удовлетворяла жадное Викино воображение.
Жирными от котлеты пальцами она коснулась бронзовой ручки своей двери и замерла: о, если бы Гаянэ была тем воображаемым ребеночком на помойке! У Виктории дух захватило: конечно, кто-то близкий и тайно злой выкрадывает маленькую Гаянэ, убивает и выбрасывает… Вика открыла дверь, и все рассыпалось от столкновения со скучной действительностью: Гаянэ, с обвязанной розовым платком шеей, сидела за столом и, прикусив кончик длинной косы, читала растрепанного от многолетнего пользования «Робинзона Крузо».
Виктория прошла в детскую и встала у окна. Дворовую помойку, большой деревянный ящик, видно отсюда не было, её загораживал двухэтажный флигель. В его облупленный желтый бок Вика и уставилась. Инженерные способности её отца передались ей каким-то замысловатым способом: ей тоже было важно, чтобы колесико цеплялось за колесико, шатун давил на кривошип и машина в конечном счете двигалась. Тот мертвый ребенок её совершенно не устраивал. Ей нужен был живой, выброшенный на помойку, и чтобы это была Гаянэ.