Александра Маринина - Ад
— Любка, ты их не выгораживай, — повысил голос отец. — Если эти коммунисты считают народ быдлом, которое нужно вести на веревочке и который сам ни в чем не разберется, то это не те коммунисты, с которыми я бок о бок войну прошел, и это не та партия, которой я верно служил. Еще раз повторяю, если те, кто устроил ГКЧП, это лицо нашей партии, то вся моя жизнь прожита зря.
В тот момент он еще казался уверенным в своей правоте и сильным, несгибаемым, но когда прощался и уходил, Люба заметила, как всего за несколько часов изменилось лицо Николая Дмитриевича. На нем проступили усталость, растерянность и глубокая печаль. Целуя отца в щеку, Люба почувствовала, как дернулись желваки у него на скулах, словно Головин пытался сдержать слезы. Она решила, что ей почудилось — не хотелось верить в то, что он так пал духом. Однако нынешние слезы отца, когда он услышал о гибели зятя, подтвердили ее худшие опасения.
* * *На похоронах Григория Виноградова генерал Головин впервые в жизни почувствовал себя действительно старым. Он смотрел на Тамару, такую маленькую рядом с высоким Родиславом, сгорбленную, в черном платке, с резкими, заостренными чертами лица, похожую на старушку, и думал о том, что уже никогда не увидит ее красивой и счастливой, такой, какой она была на его юбилее, а до этого — в тот день, когда она впервые привела Григория знакомиться с родителями. Между этими днями прошло восемь лет, и все эти восемь лет Головин не видел свою дочь, а ведь это были годы, когда он мог постоянно видеть ее одухотворенное лицо, ее горящие глаза, ее сверкающую радостную улыбку. Восемь лет потеряно безвозвратно, потеряно из-за его упрямства и нежелания примириться с решением строптивой дочери, с ее выбором. Господи, каким мелким, каким глупым и недостойным сейчас кажется его отцовская суровость и жесткость, каким чудовищным выглядит запрет для жены Зиночки общаться с Тамарой! Как он мог быть таким упрямым и тупым? Да, ему не понравились длинные волосы Григория, его шейный платок вместо галстука, его профессия, его разговоры о свойствах самоцветов, но разве это имеет хоть какое-нибудь значение в сравнении с тем, что он восемь лет не видел дочь и что ее не было рядом, когда умирала Зиночка? Как знать, если бы он не отлучил Зиночку от Тамары, возможно, жена была бы до сих пор жива. Как знать… И как знать, если бы он не проявил тогда такой ослиной упертости и построил бы отношения со старшей дочерью и ее мужем как-то по-другому, может быть, не было бы этого дикого преступления и Гриша бы не погиб. Николай Дмитриевич живо представил себе картину: с самого начала он хорошо принял Григория, и дочь с мужем регулярно приезжают в Москву в гости к Головину, эти поездки стали традицией, особенно по дороге в отпуск и обратно, и вот сейчас, в конце августа, Томочка с Гришей возвращаются из Крыма и останавливаются у отца на несколько дней, а в это время грабители залезают в их квартиру… Да и пусть залезают, пусть берут все, что хотят, но Тамара и Гриша в Москве, в безопасности. Господи, как было бы хорошо, если бы случилось именно так! Но не случилось. И виноват в этом сам генерал Головин. Да, он помирился с дочерью, но это случилось слишком поздно для того, чтобы отношения сложились принципиально иначе. Частыми гостями в доме Головина Тамара и ее муж так и не стали. И отныне Тамара навсегда превратится в маленькую, сгорбленную, раздавленную горем старушку, и никогда больше отцу не увидеть ее красивой, счастливой и молодой. Но если Тамара — старушка, то кто же он, ее отец? Дряхлый старец, которому давно пора в могилу.
Вот и Любочка постарела, сейчас Николай Дмитриевич видит это особенно отчетливо. Черный шарф на голове ее не молодит, но он накануне заметил седину в ее волосах, так что шарф тут ни при чем. Люба стоит заплаканная, глаза опухшие, красные, хотя Николай Дмитриевич плачущей ее не видел. Прячется, наверное, рыдает тайком в подушку или в ванной запирается, так Анна Серафимовна учила: никаких слез при мужчинах, они этого не любят. Тамаре в этом году исполнилось сорок семь, Любочке сорок пять, да что говорить, Кольке уже двадцать шесть лет, если бы он успел жениться, то Любочка могла бы быть бабушкой. Его Любочка, его маленькая послушная добрая девочка — бабушка?! Родька, которого Головин знал еще сопливым пацаном, — дед? А сам Головин — прадед? Боже мой, боже мой, вся жизнь позади, все прошло, и ничего не осталось, все стареют, болеют, слабеют, и только сейчас начинаешь понимать, что было главным, но так и не увиденным и не понятым, а что — глупым, мелким, второстепенным, которое казалось таким важным, что во имя этого мелкого и второстепенного делались огромные и непоправимые глупости. И нет этим глупостям прощения.
Гражданская панихида все не заканчивалась, народу пришло очень много, и много было желающих сказать добрые прощальные слова в адрес Григория Аркадьевича Виноградова. Организацию похорон взяло на себя руководство города — муж Тамары был действительно широко известным человеком, которому многие были благодарны. Николай Дмитриевич, имевший богатый опыт присутствия на панихидах и похоронах, не мог не отметить, несмотря на горе, что выступления были неформальными и проникнутыми искренней печалью и болью. Видно, Григорий был не только превосходным мастером своего дела, но и очень хорошим человеком, коль о нем так горюют. А он, генерал-лейтенант Головин, так и не узнал по-настоящему этого человека, он сам, своими руками, своей глупостью и неуступчивостью лишил себя радости общения с умным, добрым и веселым мужем своей старшей дочери. И ничего уже нельзя исправить. И ничего невозможно переделать. Жизнь уходит, уходит, с каждой минутой ее становится все меньше, а совершенные ошибки остаются, страшные в своей постоянности и неизменности.
На следующий день после похорон Николай Дмитриевич вместе с Родиславом и Андреем Бегорским уезжал в Москву.
— Тамара, — сказал Головин, обнимая осунувшуюся и как будто ставшую еще меньше ростом старшую дочь, — если тебе будет трудно здесь — возвращайся ко мне, будем жить с тобой вдвоем. Мы теперь с тобой оба вдовые и всегда друг друга поймем. Я понимаю, у тебя здесь работа, свое дело, друзья, но если тебе покажется, что рядом со мной тебе станет легче, — знай: я всегда тебе рад.
— Спасибо, папа. Я вряд ли вернусь, но все равно спасибо, — ответила Тамара, глядя на отца сухими тусклыми глазами.
Люба осталась с сестрой еще на пару дней. Тамара держалась стойко, совсем не плакала, постоянно делала что-то по дому, но Люба видела, что мысли ее по-прежнему с мужем. Сестра то сыпала муку в кастрюлю с бульоном, то включала воду в ванной и не могла вспомнить, что собиралась делать, не то принять душ, не то постирать, не то просто умыться.
— Тома, как же ты будешь работать? — озабоченно спрашивала Люба. — Тебе нужно взять отпуск хотя бы на месяц, а лучше — на два, прийти в себя, хоть как-то восстановиться. Сейчас ты ни на что не годишься.
— Ничего, — отмахивалась Тамара, — я справлюсь. Это я такая расслабленная, потому что ты рядом. Как только ты уедешь, я соберусь, возьму себя в руки и начну работать. Работа — хорошее лекарство, наверное, самое лучшее. Не волнуйся за меня, я справлюсь, я же Стойкий Оловянный Солдатик, — она вымученно улыбнулась.
— Тома, — осторожно начала Люба, — тебе, наверное, теперь сложно будет высылать мне каждый месяц двести рублей. Гриши больше нет, тебе твои собственные доходы не позволяют…
— Глупости, — оборвала ее Тамара. — Мои доходы мне позволяют.
— Но…
— Любаня, ты пойми, — Тамара заговорила мягко и будто даже просительно, — мне сейчас очень трудно. И еще долго будет трудно. Мне нужно искать любые способы уцепиться за жизнь, будь то работа или просто помощь кому-то. А ты — не кто-то, ты моя сестра, единственная, младшая, любимая, и твои проблемы — это и мои проблемы тоже. Позволь мне поучаствовать в их решении. Если я буду знать, что должна кровь из носу заработать столько, чтобы прожить самой и отослать двести рублей тебе, я буду работать как проклятая, без сна и отдыха, я буду думать только о работе, о своем салоне, о своем деле, и это меня сейчас спасет. Понимаешь? Если ты отнимешь у меня эти злосчастные двести рублей, я начну думать, что моя работа никому не нужна и я сама никому не нужна, вот была нужна Грише, а теперь его нет — и я не нужна никому. У меня сейчас трудный период, как всегда бывает после потери близкого: пропадает мотивация. Зачем жить? Зачем работать? Зачем стремиться к успеху, к заработку? Зачем все это, если в жизни больше нет самого главного? Все теряет смысл, больше нет цели. Мне самой мало что нужно, и в принципе, все, что мне нужно, у меня уже есть. Есть квартира, есть машина, есть мебель и одежда, на кусок хлеба я заработаю, даже если буду трудиться спустя рукава, потому что ем я мало, а работа моя стоит очень дорого. Ну и что мне останется, если я буду знать, что эти двести рублей больше не нужны? Я скачусь в пропасть — даже глазом моргнуть не успею. Ты этого хочешь?