Захар Прилепин - Обитель
— Скотный двор тут будет, — сказал конвойный хмуро; по виду было не понять, шутит или открывает правду.
— И так монастырь переделали в скотный двор, по кладбищам пошли теперя, — сказал мужик негромко.
Конвойный смолчал и, присев на лавочку возле крайней могилки, вытащил папироску из портсигара.
«Наверняка у какого-нибудь местного бедолаги забрал», — мельком подумал Артём.
Винтовки при охраннике не было — конвой часто ходил без оружия; а на многих работах охраны не было вообще. Конвойных набирали из бывших, угодивших в лагерь чекистов — в основном, надо сказать, безусловной сволочи.
Говорили, что, если сложатся удобные обстоятельства — и, естественно, при наличии оружия, — конвойный может убить заключённого — за грубость или если приглянулась какая-то вещь, вроде этого портсигара, — а потом наврать что-нибудь про «чуть не убёг, товарищ командир».
Но Артём сам таких случаев не видел, в разговоры особенно не верил, к тому же дорогих вещей у него при себе не было, а бежать он не собирался. Некуда бежать — вся жизнь впереди, её не обгонишь.
Появился десятник, по дороге отвлекшийся на ягоды; в руке держал один топор, а второй — под мышкой. Ещё издалека заорал, плюясь недожёванной ягодой:
— Что стоим? На всю работу — один день! Чтоб к вечеру не было тут ни кладбища, ни крестов… ни надгробий! Всё стаскиваем в одну кучу! Пока не сделаем работу — отбоя не будет! Хоть до утра тут ковыряйтесь! Спать будете в могилах, а не уйдёте!
— Скелеты тоже вынать наружу? — спросил Сивцев.
— Я из тебя скелет выну наружу! — ещё громче заорал десятник.
— Ну-ка за работу, трёханая ты лошадь! — нежданно гаркнул, вскочив с лавки, конвойный на Сивцева.
Тот шарахнулся, как от горячей головни, ухватился за подвернувшийся старый крест на могиле и повалился вместе с ним.
С этого и пошла работа.
«Кладбище так кладбище, — успокаивал себя Артём. — Дерево рубишь — оно хотя бы живое, а тут все умерли».
Поначалу Артём считывал имена похороненных монахов, но через час память уже не справлялась. Зацепилась только одна дата — его рождения, но сто лет назад, в тот же день и тоже в мае. Дата смерти была — 1843-й, декабрь.
«Мало… — с усмешкой, то ли о покойном, то ли о себе, подумал Артём; и ещё подумал: — Что там у нас будет в 1943-м?»
Было солнечно; на солнце всегда вилось куда меньше гнуса.
Сначала Артём, потом чеченец, а следом Лажечников разделись по пояс. Один Сивцев так и остался в своей рубахе: как у большинства крестьян, шея его была выгоревшей, морщинистой, а видневшееся в вороте рубахи тело — белым.
Все понемногу вошли в раж: кресты выламывали с остервенением, если не поддавались — рубили, Сивцев ловко обходился со вверенным ему топором; ограды раскачивали и, если те не рушились, крушили и топтали. Надгробия сначала сносили в одно место и складывали бережно, будто они ещё могли пригодиться и покойные потом бы их заново разобрали по могилам, разыскав свои имена.
— Извиняйте, потревожим, — приговаривал казак Лажечников, читая имена, — …Елисей Савватьевич… Тихон Миронович… и вы извиняйте, Пантелемон Иваныч… — но потом запыхался, залился по́том, заткнулся. Через час всякий памятник уже раскурочивали без почтения и пощады, поднимали с кряком, тащили, хрипло матерясь, и бросали как упадёт.
Будто бы восторг святотатства отражался порой в лицах.
«Есть в том грех, нет? — снова рассеянно думал Артём, тяжело дыша и поминутно отирая лоб. — Когда бы я так лежал в земле — стало б мне обидно… что креста надо мной нет… а надгробный камень с моим именем… свален вперемешку… с остальными… далеко от могилы?»
Отвлёк от раздумий Сивцев — улучил минутку и, проходя мимо конвойного, сказал негромко:
— А про лошадь так нельзя, милок. На лошади весь крестьянский мир едет. Ты сам-то всю жизнь в городе, наверно? Родаки из фабричных?
— Чего? — не понял конвойный; Сивцев ушёл со своим обломанным деревянным крестом к общей куче, где их было под сотню, а то и больше.
— Ни мёртвым, ни живым… покоя большаки… не дают, — шептал мужик, которого молчание, похоже, томило больше всех.
Работу сделали неожиданно скоро — всех мёртвых победили на раз.
Кресты смотрелись жутковато: будто случилась большая драка меж костлявых инвалидов.
Запалил костёр с одной стороны десятник, не отказавший себе в удовольствии, а с другой — чеченец, который потом всё яростней и яростней суетился возле огня, поправляя торопливо занявшееся дерево и закидывая то, что осыпалось к ногам, в самый жар.
Огонь был высок, сух, прям.
— Они уж в раю все, — сказал Сивцев про кресты, успокаивая даже не Артёма, а скорее себя. — Мёртвым кресты не нужны, кресты нужны живым — а для живых тут родни нету. Мы безродные теперь.
Когда догорело, десятник скучно осмотрел место бывшего кладбища. Делать было нечего на этой некрасиво разрытой, будто обмелевшей — и обомлевшей земле. Разве что надгробные камни унести ещё дальше, побросать в воду или закопать — но такого приказа не поступало.
Артём вдруг болезненно почувствовал, что все мертвецы отныне и навек в земле — голые. Были прикрытые, а теперь — как дети без одеял в стылом доме.
«И что? — спросил себя. — Что с этим делать?»
Тряхнул головой и — забылся, забыл.
В кремль пошли засветло.
Чеченец внешне был привычно хмур, но внутренне чем-то будто бы возбуждён. Уже на подходе, когда сложенные из валунов монастырские стены начали доносить свой особый тяжёлый запах, вдруг твёрдо произнёс:
— Нам сказали б ломать своё кладбище — никто не тронул. Умер бы, а не тронул. А вы сломали.
— Врёшь, сука, — сразу скривил взбесившееся лицо побагровевший Лажечников.
— Сука это говорит, — ответил чеченец почти по слогам.
У Лажечникова так натянулась толстая, какая-то костяная жила на шее, что показалось: оборви её — и голова завалится набок. Он сделал шаг в сторону чеченца, заранее растопырив руки и раскрыв пальцы так, словно бы собирался чеченца пощекотать под бока, но конвойный крикнул: «Ну-ка!» — и толкнул Лажечникова в спину.
— В роте доскажем, — посулился чеченцу Лажечников.
Но минуту спустя не стерпел:
— Мы из терских. Когда вас, воров, давили — вы кладбища за собой не утаскивали, оставляли нам своих покойников, чтоб мы потоптали.
— Да, да, — согласился чеченец, и это его «да, да» прозвучало как вскрик какой-то крупной щетинистой птицы. — Вы так можете: сначала чужое кладбище потоптать, потом своё.
Лажечникова снова всего передёрнуло, он резко оглянулся, в напрасной надежде, что конвойный куда-то пропал — но нет, тот шёл, и лицо его было равнодушно.
— Ты, что ль, не слышишь, как тут христиан поносят? — спросил Лажечников в сердцах.
— Это ты у кого спросил про христиан? — коротко посмеялся чеченец, скосившись на конвойного. — Нету больше вашего Бога у вас — какой это Бог, раз в него такая вера!
— Чеченцы тоже христианами были раньше, давно… — вдруг сказал Артём, очарованный в детстве повестями Бестужева-Марлинского и с разлёта перечитавший тогда всё, что нашёл о Кавказе.
Хасаев посмотрел на Артёма так, как смотрят на нежданно влезшего в беседу старших ребёнка, и, смолчав, только подвигал челюстью.
Артём мысленно обругал себя: зачем влез, дурак.
«Ой, дурак, — повторял пока шли по монастырскому двору. — Ой, дурак, дурак, дурак, весь день дурак…»
Так часто повторял, что даже забыл, по какому поводу себя ругает.
В роте всем им выдали по пирожку с капустой за ударный труд.
— И не знаешь, что с им делать — прожевать или подавиться, — сказал Сивцев, хмурясь на пирожок, как если бы тот был живой; но всё-таки съел и собрал потом с колена крошки.
До ужина оставался ещё час, и Артём успел поспать, заметив, что в роте Лажечников и Хасаев как разошлись, так и не попытались договорить.
Лажечников перебирал своё изношенное тряпьё на нарах так внимательно и придирчиво, как, наверное, смотрел у себя на Тереке конскую упряжь или рыболовные снасти, а чеченец негромко перешёптывался со своими — издалека казалось, что они разговаривают даже не словами, а знаками, жестами, быстрыми оскалами рта.
* * *Артёма растолкал Василий Петрович; тут же раздалось и пение Моисея Соломоновича про лесок да соловья — верно, навеял сбор ягод.
— Как я вам завидую, Артём, — такой крепкий сон, — говорил Василий Петрович, и голос у него был уютный, будто выплыл откуда-то из детства. — Даже непонятно, за что могли посадить молодого человека, спящего таким сном праведника в аду. Ужин, Артём, вставайте.
Артём открыл глаза и близко увидел улыбающееся лицо Василия Петровича и ещё ближе — его руку, которой он держался за край нар Артёма.
Поняв, что товарищ окончательно проснулся, Василий Петрович мигнул Артёму и присел к себе.