Валерий Алексеев - Удача по скрипке
Бум! Ударило во второй, и пошли колокольчики, перезвоны. "Мама, мамочка", - шепчу, как в палате тогда: в полный голос кричать я стеснялась. Пусть, мол, думаю, взрослые бабы дурным криком исходят: мне нельзя, я несовершеннолетка. Скажут: ишь ты какая, ребенка молчком завела, а сейчас разоряешься. Ну точь-в-точь как теперь: и страшно и стыдно.
Третий, пятый, десятый удар. Руки-ноги холодные стали. Может, встать? Может, папаню на помощь позвать? Что я все "мама" да "мама"? Мамы-то своей как раз я и не помню, очень рано она умерла, и пришлось отцу меня нянчить. Он жалел меня маленькую, обшивал и обстирывал, женщин в дом не водил: так и выросла я к мужчинам доверчивая. Гришке верила, как отцу, он и старше меня на одиннадцать лет, то-то я тогда, дурочка, радовалась. Вот как, думаю, повезло сироте: из отцовских-то рук прямо в Гришкины руки попала. Он тогда был веселый, мой Гришка-злодей, коротышкой все звал, пузатенькой...
Тут слезами я задавилась, в подушку уткнулась лицом и не слышала, как двенадцатый пробило. Только чувствую вдруг - холодок на языке, точно мятную конфетку съела. И легко сразу стало, спокойно внутри: помню, даже засмеялась я от облегчения. Вот и все, говорил мне, бывало, Гришуточка мой, а ты, дурочка, боялась. С этим и заснула, а спала до чего хорошо - ну прямо как будто убитая.
16В семь часов просыпаюсь - как заново родилась: улыбаюсь лежу, спокойная, собой довольная. В доме хлеба ни крошки, на первое нет ничего, а я потягиваюсь себе да пожмуриваюсь. Пастилы захотелось: ну смерть как хочу пастилы. Впору встать да бежать в магазин. Ладно, думаю, заверну по дороге в кондитерскую, килограмм куплю и на пункте одним духом слопаю.
Только слышу вдруг - шорох по комнате, белый кто-то идет. Невысокий, и по полу тихо ступает. И подумала я без страха: вот она, душа моя, выхода найти не может. Села я на постели, ночнушку на груди запахнула.
- Кто там? - спрашиваю.
- Мама, это я, не бойся, - отвечает мне Толиков голос. - Что-то душно, не спится.
И от этих от слов сердце кровью мне сразу ошпарило. Встала я, свет зажгла - и на сына гляжу, словно в первый раз его вижу. Стоит мой маленький у окна, скрипочку к животу прижимает. Бледный, тощий, ушастый, из-под майки все кости наружу, головенка стриженая, шишковатая. И лицо незнакомое, ни Гришкино, ни мое. Господи, думаю, да никак я его разлюбила?
- Мама, я поиграю немножко, - говорит мне сыночек. - Что-то вдруг захотелось. Можно, мама?
Собрала я все силы: да это же Толенька мой, я ж в него свою душу вложила. Пересилила себя, за стол сажусь и головой ему ласково киваю:
- Поиграй, сыночек, поиграй.
Положил он свою скрипочку на плечо, подбородком ее прижал, длинноносый сразу стал, горбатенький. Пальцем струны потрогал и заиграл. Детским голосом заговорила скрипка, быстро так забормотала: "Что же это со мной, что же это со мной... - И протяжно потом: - ...де-елают?.."
Сжалась я вся в комочек, сердце, как у птицы, стучит: не поддамся я старухе, нет, не поддамся. Ишь чего выдумала! Как любила я его, так и буду любить, и жалеть его буду по-прежнему. Кто ж его еще пожалеет, если не я?
Тут и дед наш проснулся. Заворочался, притих, слушает. А сыночек играет: "Что же это, что же это, как же это со мной, как же это?"
- Ах, Зинуша, - говорит отец, - хорошо мне, Зинуша. Дожил все-таки, и мы как люди... На скрипке играем. Это ж жизнь! Я теперь поправляться начну. И в груди облегчение.
Обернулась я - торчит среди белых подушек комариное его лицо: глазки острые, ротик сморщенный. Стало мне обидно, нехорошо.
- Поправляться начнешь? - говорю я со злобой. - Ты уж пятый месяц так поправляешься. Сколько крови моей выпил - и все больной. Не идет тебе впрок моя кровушка.
Ничего не ответил отец. Отвернулся к стене, плечи к ушам подтянул и лежит неподвижно.
- Что ж ты, сыночка, перестал? - говорю я своему Толику. - Играй, ненаглядный, играй, никто тебе не мешает.
Смотрит Толик на меня и мотает головой.
- Не хочу, - говорит. И скрипку на подоконник откладывает. Отвернулся, набычился. - Зачем ты мне деда обидела?
Как услышала я эти слова - прямо вся побелела. Вскочила, ладонью по столу - хлоп!
- Ах ты дрянь! - говорю. - Как ты смеешь вопросы мне задавать? Ну-ка живо прощенья проси у матери.
- Нет, сначала ты попроси, - отвечает мне Толик и смотрит на меня исподлобья.
- У кого? У тебя?
- Нет, у деда. Мне его жалко.
- Ах, тебе его жалко? - Помутилось у меня в голове, подскочила я к сыну, за плечи его - и давай трясти. - А меня тебе не жалко? Меня, свою мать, ты хоть раз пожалел? Вы хоть раз меня с дедом спросили, что я в жизни хорошего видела?
Испугался мой Толик, головенкой мотает, а в глазах ни слезинки, одно только недоумение. Никогда я его раньше пальцем не трогала.
Тут отец с кровати слез. Подбежал ко мне босиком, в нижнем белье, прыгает вокруг, за руки меня хватает.
- Зинка, доченька, не надо его! - кричит. - Не бей, отпусти ребенка!
- А, и ты его жалеешь! - шумлю. - Кто же меня-то пожалеет, что всю жизнь я, как проклятая, с вами мучаюсь?
Силы у отца - на мышиный писк. Повела я плечом - так он на пол и повалился - сидит на полу, руки тянет ко мне и просит:
- Ради бога, прости нас! Ради бога, прости!
Отпустила я Толика, села за стол, обхватила голову руками и глаза закрыла. Господи, думаю, на работу бы поскорей. Выйти бы поскорее на улицу.
Открываю глаза, - стоят они оба передо мной: отец, как лебедь, весь в белом, и сыночек мой в майке и в трусиках.
- Ну, - отец ему говорит, - проси теперь прощенья у матери. Видишь, как мы с тобой ее замучили!
- Мамочка, родная, - шепчет мне Толик, - я тебя больше мучить не буду. Только ты не тряси меня так, пожалуйста!
- Хорошо, сыночек, - отвечаю ему и руку протягиваю - по головке его погладить. Как шарахнется он от меня, даже стул опрокинул: боится. - Поди, говорю, - умойся холодной водой да за скрипку берись. Тренируйся хорошенько, а в пять часов чтобы был у меня на работе. Повезу тебя людям показывать.
Ничего он не ответил, головенку опустил, стоит, с ноги на ногу переминается. Чувствую, опять закипает во мне, клокотать начинает. Но - не поддалась: превозмогла себя, собралась поскорее - и бегом на работу.
17Утро выдалось морозное, яркое. Лед под ногами хрустит, кусты стоят на снегу красные, солнышко в них играет. Завернула я в булочную, купила кулек пастилы, иду - и сама себе удивляюсь: тихая, спокойная, ничего мне не надо, в голове светло, на сердце ни одной морщинки. Я ли десять минут назад тошным криком кричала, сына за плечи трясла, с отцом воевала, плакала? Может, сон мне приснился дурной и ничего этого не было? Ладно, думаю, за ум возьмусь, буду с ними ласковая и ровная. Чего между своими не бывает? Без заботы моей, как слепые котята, они пропадут, а заботиться я не отказываюсь.
Тут навстречу мне Сеня-дурак. Кучерявая папаха на нем, пальто бежевое дамское. Забегает вперед, наклоняется, в лицо мне заглядывает.
- Кто такая? - бормочет. - Чего по нашей улице ходишь? Вот собачку сейчас позову!
Остановилась я, металлический рубль из кармана достала.
- Что ты, Сенюшка? - говорю ему ласково. - Своих узнавать перестал?
Подаю ему рублик, а он не берет, смотрит недоверчиво, пятится.
- Ишь прикинулась! - говорит. - Убери свои деньги, воровка!
Обернулась я направо, налево - люди мимо проходят, соседи, знакомые. Может кто услышать да понять не так - стыда не оберешься.
- Что ты мелешь, дурак? - спрашиваю сердито. - У кого я украла? Опомнись.
А дурак все свое:
- Воровка! Воровка! Старика обокрала, ребенка обокрала, теперь Сеню захотела купить? Не купишь, воровка, не купишь!
Рассердилась я на него, замахнулась рукой. Поглядел он на меня дико и побежал, в пальто своем путаясь. Да все издали кричит:
- Воровка! Воровка!
Ну что с дурака возьмешь?
18Пришла я на пункт, калорифер включила, радиолу с пластинкой наладила. Валенки рабочие надела, халат, сижу за прилавком, пастилу кушаю и ни о чем таком особом не думаю. Тут и Ольга приходит.
- Ах, какой у нас уют! - говорит.
Пальтишко скинула - и давай перед зеркалом прихорашиваться. То на палец локон навьет, то на щечку его спустит, то боком к зеркалу повернется и в профиль себя оглядывает.
Надо ж, думаю, чудеса какие: и вертлявая девка, и собой ничего, тело ладное, ноги длинные, а однако же кровь у нее рыбья. Стало мне смешно от этой мысли. Гляжу я, как она по напрасному попкой вертит, и прямо трясусь вся от смеха.
Вдруг почувствовала Ольга нехороший мой взгляд, обернулась, бровки нахмурила.
- Что-то вы, - говорит, - Зина, сегодня недобрая.
- А устала я, - отвечаю, - от своей доброты. Все, кому не лень, ею пользуются.
- Жаль, - она мне говорит, - я вас именно за доброту и любила.
- А теперь, - отвечаю, - за что-нибудь другое полюби. Хватит с меня, надоело.
Удивилась Ольга и, по-моему, обиделась. А мне как того и надо было. Прямо маслом по сердцу мне ее удивление.