Сергей Юрьенен - Словацкий консул
Мутноглазо на меня оглянувшись, Ларуша вынул руки из-под вздыбленной юбки. «Кошечка», громыхая, слетела, была нами поймана в четыре руки и свернута в трубку. Спрыгнув, активистка оказалась совсем небольшой. Глазки сверкали, как у мышки. «О, Лавруша! Грацие! Милле грацие!»
Чмок-чмок-чмок.
Наедине я позволил себе заметить:
— Однако…
— Сицилия, — гнусаво ответил Лавруша, шерстя безымянным по усам, обоняя, жмурясь. Погрузивши этот бесценный палец себе в рот, он даже замычал: «М-м-м…»
Я повернул рукоять. С треском разрыва пыльных полосок раскрылась рама, вторая…
Снизу ударил запах весны.
Чернели кроны и газоны. Фонари расплывались мутными ореолами. Снег совсем уже сошел с Ленгор.
Перед сном Волочаев сказал, что задумал рассказ. Про что — пока не знает. Будет придумывать под название. Потому что название уже есть. Такое, что ты удивишься…
Я молчал.
— «Переводим мы любовь с итальянского».
— Как название?
— Да.
— И на какой мы переводим?
— Точно пока еще не знаю. Может быть, на польский…
— Будь проще, Лавруша.
— То есть?
— «Переводим мы любовь».
Нет, оспорил он, тогда выходит другой смысл. Типа шило на мыло переводим. Я ухмыльнулся, вспомнив сицилийку. А разве не так? По существу?
Может и так, но он, Лавруша, хочет сказать в рассказе про другое.
Про что?
Да не знает еще толком. На бумаге поймет. Без бумаги он вообще не может мыслить… Может, про то, что перевода ей нет и быть не может. Что возможна она только на одном языке. На материнском. Любовь…
— Ну, как знаешь. Только смотри… Слова эти из песни.
Он огорчился:
— Разве?
— Прямая цитата.
— Автор — Володя?
— До Володи. Кто-то оттепельный, не из Москвы. Клячкин, по-моему… Нет, — я вспомнил! — Кукин.
— Кукин, Клячкин… Что за фамилии?
— Какие есть.
— А я думал, что это я придумал. Но точно? Ты уверен?
— Абсолютно! «Закипела в жилах кровь коня троянского, переводим мы любовь с итальянского…»
Я вспомнил, где впервые услышал эту песню под названием «Гостиница». В Питере. У Максима. Такой был персонаж из рассадника свободомыслия имени Герцена, где училась моя старшая сестра. Снимал Максим у Пяти углов, прямо напротив, через перекресток, угол Разъезжей и Загородного, потом прямо на Невском, где я, взятый сестрой-недотрогой, как я сейчас понимаю, не просто так, а дабы предотвратить возможную дефлорацию, лежал на застеленном матрасе, плечом упираясь в стену, и, пока они говорили за столом, листал книги по кино, по сценарному искусству, по нацизму, неореализму и бог еще знает по чему. Максим в тот вечер сообщал ей новости — этак между прочим, небрежно, как обо всем, в чем был сводящий меня с ума снисходительный питерский шик: «Кузен мой напечатался в Москве, в журнале «Юность»… И сразу два рассказа. Он вообще-то медик, но ты знаешь, там что-то есть. Аксенов его фамилия…»
Да, тот самый Василий Павлович. Все это было в 59-м, еще до «Коллег»… Господи, подумал я. Целая жизнь с тех пор накрылась — вместе с «оттепелью». Неужели я все еще молодой?
— Все равно я напишу, — сказал Лавруша. — Рассказ мой!
Я держал паузу.
— Ты мне мог бы одолжить машинку?
Мне показалось, что я ослышался:
— Машинку?
— Я хочу сразу на машинке.
— Нет.
— Мне не надолго… На недельку?
Человек общительный (и чем теплее становилось, тем все более и более), Лавруша решил проблему, которую я ему создал моим решительным отказом. Угрюмо притащил то, что даже в те архаичные времена, с которых я сдуваю пыль, мне показалось допотопным. На дощатой станине с отклеившимся дерматином. Советская попытка портативности под названием «Москва».
Стараясь меня не замечать, Лавруша установил эту «Москву» посреди стола, с беспощадным деревянным скрежетом подтащил кресло, и, поскольку в ГЗ они жесткие, устелил одеялом. Сходил и вымыл пепельницу. Поигрывая мундштуком, но болгарское «солнышко» закуривать не собираясь, бросил взгляд-другой на дверцу встроенного шкафа — заронив подозрение, что прячет там от меня американские.
Но дело даже не в этом…
Два писателя в одной келье?
Я зачехлил свою «колибри» и вернулся к себе — пятью этажами выше. Внизу у себя Лавруша включил настольную лампу под белым стеклянным пузырем, тогда как у меня тут было еще совсем светло от золотисто-перистого заката над Юго-Западом.
Все, подумал я… Весна!
Наконец Лавруша дочитал. Поскольку он делал это с выражением, стараясь звучать соответствующе от имени нетронутой девушки (текст назывался «Под знаком Девы»), мы с Коликом взглядами старались не обмениваться, а сейчас, в рухнувшей тишине, просто отвернулись друг от друга.
— Месседж проходит? — не выдержал автор. — Послание?
Колик ответил голосом, искаженным от сдавленности горла:
— Как по маслу…
— Серьезно?
— Просто благовест.
— Мысль автора вы поняли?
— Чего ж тут не понять…
— Ну-у?
— Что «ну»?
— Что автор вам хотел сказать?
— Что яйца по пуду… нет?
Лавруша померк, будто зашел за тучу. Устремил взгляд на руки, на пачку. Закурил. Для атмосферы он выложил нам «Мальборо». Деньги у Лавруши были, а сигареты покупал он у Квадратного — был такой студент-юрист и спекулянт. Жил с девчонкой в зоне «Д», носил блейзер с золотыми пуговицами и разносил товар в черном кейсе.
Курилось, однако, с чувством незаслуженности. Но чем же мог я окупить?
Я был искренне разочарован. Черной лестницей сбегая на чтение, думал я о Юге, нашем и том, что в США, вспоминал «Донские рассказы» — «Нахаленок». Роман со спорным авторством. Аксинью, зазеленившую юбку…
Увы. Лучше бы кисок рисовал…
— А если всерьез, ребята?
Колик вдохнул. И начал издалека. Если ты всерьез надумал становиться советским писателем, то фамилию нужно, разумеется, сменить. «Волочаев» не очень. «Лавр» — имя звучное, но фамилия за ним… словно бы тащатся твои пудовые. Нет, я серьезно… Не Лука же ты Мудищев? Предлагаю сменить всего две гласных. И будет громче даже, чем Сёма Бабаевский. Значимее.
— То есть?
— Лавр Величаев, — открыто садировал Колик, наслаждаясь сигаретой «Мальборо». — С таким именем ты станешь титаном русского Юга. Нашим Фолкнером. Михаил Александрович будет локти в Вешенской себе кусать.
— Ребята… — дрогнул голосом Лавруша. — Я же прошу по гамбургскому счету.
— Ах, по гамбургскому? Знаешь, как Сталин надругался над основоположником соцреализма? Когда Горький зачитал нечто подобное? «Эта штука, — сказал Сталин, — посильней, чем «Фауст» Гете».
— Ну и что?
— Как «что»? Ты «Фауста» читал.
— Конечно. В подлиннике…
— А штуку?
Лавруша взял машинопись, ударом об стол подровнял по верхнему полю.
И разорвал.
— Ну зачем так? Ведь послание…
— Н-на хер!
Теперь рассказ стал вдвое толще. При попытке разорвать вчетверо под чистой небесно-голубой сорочкой вздулись бугры — плечи, бицепсы. Но все равно не получилось, и Лавруша стал рвать по частям. Стопку за стопкой. Ударил рамами, пошел запускать обрывки на теплый ветер, засоряя где-то очень далеко внизу Лен-горы, а заодно и натертый мастикой дубовый паркет, с которого мы машинально подбирали клочки, бросая на стол исступленному автору…
И все же «альма матер» — слова не пустые. Мать не мать, а с голоду подохнуть в ГЗ невозможно. В «зональных» столовых хлеб, пусть и немедленно черствеющий, зато бесплатный, благодаря чему одолженный рубль можно растягивать, как рогатку в детстве. Зная при этом, что зануление отскочит по лбу.
К счастью, у меня был кредитор, к которому я постучался. Разделенное на квадраты и «замороженное» стекло двери обычно позволяло разглядеть подходящий силуэт. Но в данный момент все четыре квадрата были заколоты изнутри киноафишей — польской с виду. «Пепел», что ли?..
Перекрывая вид в комнату, кредитор протиснулся в прихожую блока, будучи препоясан одним вафельным полотенчиком, которое и придерживал:
— Ну?
— Лавруша, что «ну»? — возмутился я. — Сам знаешь!
— Что знаю?
— Что не заржавеет.
Он насупился.
— Жди тут…
Исчез за дверью, потом снова протиснулся ко мне. От усилий по сокрытию пользуемого «объекта» полотенчико слетело, но в руках у него были чужие джинсы, которыми он прикрывался. В 72-м году джинсы на Ленгорах были такой редкостью, что эти «ливайсы» можно было сразу отождествить по благородному оттенку их потертости. Единственный такой был в нашей зоне — бесподобно-аквамариновый перелив. По-хозяйски Лавруша запустил в перелив этот руку, достал зарубежнокожаного вида толстый кошелек, расстегнул, открыл отделение для мелочи, откуда вынул и подал мне рублевую монету с «Лобастым».