Юрий Покальчук - Никарагуанские рассказы
Невольно я обратил внимание на то, что руки его ни минуты не находились в покое. Он все время перебирал пальцами, царапал ими стол, потирал ладони, не замечая своих движений — некоординированных, хаотических, судорожных.
— Может, вам, как психологу, будет интересно... Сижу вот перед вами, вы меня видите, не правда ли? А на самом-то деле я умер, меня нет...
Ну, вот не хватало мне лишь перепившего или сумасшедшего. Да, если день не удался, то уж до самого вечера!
— ...Не подумайте, что я ненормальный или такой пьяный, что несу невесть что, — он словно читал мои мысли и отвечал на них, — но то, что я сказал, — действительно правда.
Я слушал его, не перебивая, а он говорил — то ли мне, то ли скорее всего — самому себе, говорил и говорил без умолку.
— ...Я никарагуанец, в моей стране беда, знаете, конечно, она оккупирована коммунистическими бандитами, именующими себя сандинистами, а на самом деле — просто-напросто чернь дорвалась до власти, устроила противогосударственный переворот и испортила вконец жизнь в стране, все пошло кверху дном... А моя жизнь — особенно...
По профессии я военный, не глядите на меня с таким удивлением, сейчас я, вероятно, ничем не похож на военного, но я кадровый офицер, бывший капитан Национальной гвардии, бывший...
Нет, я начну сначала. Представьте себе семью мелкого служащего-экономиста (это мой отец), семью большую — пятеро детей, денег в обрез хватает на их пропитание. Братья отца были поудачливее, один работает врачом в Мексике, другой здесь, в Коста-Рике, этот разбогател на торговле мылом, даже стариков родителей взял к себе. Вся остальная родня тоже как-то устроилась, мы только жили, затянув потуже живот, ну, не то чтобы с голоду околевали, нет, для того, чтобы перед людьми выглядеть не хуже других, удержаться хоть на каком-то внешне приличном уровне, если уж не удалось взобраться чуть выше... Жили мы сначала в Матагальпе, потом переехали в Манагуа, но ничего не менялось.
Старшим среди детей в семье был мальчишка невысокий, но крепенький, который прекрасно учился, но которого недолюбливали школьные товарищи, и даже родители дома уделяли больше внимания младшим; чем ему, а он сызмала таил обиду на всех и вся, упрямо решив достичь когда-нибудь вершин и отомстить всем, кто его презирает... Знаете, бывает — уродится такой вот розовощекий, чуть что — сразу краснеет, да еще пухленький такой, и хоть семи пядей во лбу, а бьет его жизнь ни за что ни про что.
Шли года, малец стал подростком, знаете, интересы; как у них у всех в этом возрасте, но девчонки-ровесницы не его первым выбирали для развлечений и танцулек, и нарастала в нем злоба... Не случайно я так издалека начинаю, дальше пойдет быстрее, не бойтесь, сеньор психолог, но это все важно, очень даже важно. Но вот появилась возможность, и родители решили отдать его в военный колледж. Выпала редкостная удача — перспектива карьеры военного, и этот мальчишка радостно ухватился за такую идею, блестяще сдал вступительные экзамены, и вот он уже в форме, кадет, а еще несколько лет спустя — лейтенант Национальной гвардии.
В кадетской школе жилось ему несладко, еще большей ненавистью зажегся он ко всем и всему. Путь теперь открывался лишь один — армия давала ему права и возможности — только служи верой и правдой президенту Сомосе и его сыновьям, один из которых и возглавлял Национальную гвардию. Со временем я его хорошо узнал, даже, можно сказать, сошелся ближе, что ли...
В Национальной гвардии я таки выслужился, меня не раз принимал сам президент, и власть я имел почти неограниченную. Нет, не то, чтобы меня принимали в президентском дворце, нет, но я выполнял разного рода «деликатные» поручения, мне больше всех доверяли, и даже сослуживцы мои меня боялись. Я знал, и меня это радовало, они могли ненавидеть меня, это их дело, но должны были бояться меня и оказывать мне внимание и почет...
Даже они. Ну, а эти скоты, которых именуют «народом», эти, эти-то ненавидели всех нас вместе взятых, а я ненавидел этих нищих еще больше, с самого детства... Больше всего боялся всегда стать одним из них, таким, как они...
Вам, наверное, надоело меня слушать, но подождите немного, это вас заинтересует, еще все впереди...
А ненависть к тому, кто красив, здоров и свободен, даже если бедняк, но не хочет склонить головы, не хочет служить сильным мира сего, а живет сам по себе, — так естественно! Особенно если ты сам никогда не был свободным, красивым и открытым миру, даже молодым, не знаешь, был ли вообще когда-либо, когда ты ползал, унижался, шел на все, лишь бы выжить и доползти до высшей ступеньки...
Можете ли вы представить себе, что такое низкорослый кадетик с розовыми щечками? И как к нему относятся здоровые, сытые, откормленные парни, среди которых многие из провинции, хоть и дети состоятельных людей, землевладельцев?.. Представляете? Как выжить ему, такому? Каким нужно стать? Ведь каждому — чего изволите! А если нет, тогда хоть защитника себе отыскать, которого бы остальные боялись.
Нашел. Жить стало спокойнее, но я не любил его. Более того: втайне я ненавидел даже больше всех других этого здоровяка с Атлантического побережья, вы знаете, в Никарагуа это самая глухомань. И хотя отец его был богат, крупный землевладелец-креол, но капля и негритянской крови была в нем, и я ненавидел его и за это, а он... он, может быть, и принимал меня, я был представитель чистой белой расы, даже розовощекий и светловолосый, вот только глаза у меня темные...
Случай подвернулся уже перед окончанием школы. Сандинисты разбросали по улицам листовки. Мы не раз уже участвовали в карательных экспедициях, и я всегда радовался возможности иметь право быть сильным, бить и уничтожать, потому что тогда я ощущал, что больше живу, чем эта голытьба, которая беззаботно, легко смеялась и свободно глядела миру в глаза. И вот во время одной из облав я наткнулся на целую пачку листовок — кто-то бросил их за углом, убегая... Это случилось в Эстели, знаете такой городок — один из самых крупных сандинистских гадючников. Я схватил эту пачку и сунул за пазуху, еще ничего не замышляя. А когда вернулись в Манагуа, уже в казарме меня осенило: я едва ночи дождался и подбросил эту пачку этому здоровяку Фелипе из Атлантики в тумбочку в его вещи, на самое дно. С утра у нас были занятия, а в обед я подошел к майору Мартинесу и попросил разрешения на разговор, всего два-три слова, я чуть ли не плакал перед ним, сообщая, что мой лучший товарищ прячет, а может, и распространяет листовки. Даже к нам, на территорию кадетской школы, время от времени попадали все же сандинистские прокламации, и начальство наше безумело от ярости, теряясь в подозрениях и слепой ненависти.
День прошел, как обычно, а наутро нас выстроили во дворе, и моего приятеля, раздетого догола, отдубасили палками перед всеми так, что он уже не встал. Все ошеломленно глядели, как этот великан-креол корчится от боли, весь залитый кровью, униженный, презираемый всеми, нагой, забыв стыд, уже не в силах даже прикрываться, а майор приблизился и наподдал ему еще кованым ботинком прямо в пах, а потом в лицо, и он так и застыл, уже не шевелясь. Майор плюнул на него и приказал убрать. Его подхватили, бросили в машину и увезли куда-то в тюрьму. Я никогда больше о нем ничего не слыхал, не знаю — выжил он или умер после этой расправы. Но я был отмщен за все унижения, насмешки, за все, чего от него натерпелся... От него и от других.
Подозрение все же почему-то пало на меня, и кадеты стали обходить меня стороной, нам оставалось еще два месяца до окончания школы, я осмелел и однажды, когда мне подбросили оскорбительное замечание из-за стола, где сидели наши заводилы, прихватил при выходе из столовой две бутылки с пепси-колой, едва дойдя до спальни, быстренько стянул с подушки наволочку и бросил туда бутылки. И когда Пепе Моралес, который только что унизил меня перед всеми, вошел в казарму, я, не оборачиваясь, сказал, что он, сволочь и падаль, продал моего друга Фелипе и лучше ему теперь сидеть тихо, пока он не последовал за ним вслед.
Разъяренный Пепе кинулся на меня, я стоял, все еще не оборачиваясь, зажав в руках наволочку с бутылками, и лишь в тот момент, когда Пепе уже хватал меня за воротник, повернулся и ударил ею Пепе в лицо, тот охнул и залился кровью, прикрывая лицо руками, а я продолжал, обезумев от злости, молотить его. Он был весь в крови, упал на пол; меня едва-едва оттянули от него. Когда появился майор и меня повели на допрос, я сказал, что Пепе допекает меня за то, что я вроде бы донес на Фелипе, и хотел со мной расправиться, вон ведь он какой здоровый, ну, а я защищался, вот и весь сказ.
Пепе получил еще два дня карцера, отлежавшись перед тем в госпитале, а меня стали бояться. Но вот что странно: я действительно мстил Пепе Моралесу за Фелипе... Как бы это вам объяснить, мне стало не хватать моего приятеля, он хоть и унижал и подавлял меня, но все же... Понимаете, это был ведь единственный, хоть в какой-то мере близкий мне человек. Так случилось, что я вынужден был уничтожить его. А ведь другого, даже такого, у меня уже никогда не было... Было всякое, но... Короче говоря, мы тогда вскоре выходили в иную, главную жизнь, и он мог стать для меня там опасным. Слишком хорошо он меня знал, многое, слишком многое, все мои слабости, ну и... Хотя нет, не все он знал обо мне: не знал же вот, что я могу и должен буду его уничтожить... Во всем виноваты были, пожалуй, эти нахальные здоровяки и бабники, такие, как Пепе Моралес. Они подавляли всех, разве что Фелипе был сильнее и здоровее других, и поэтому его не могли прижать, а потом и меня подле него. Но я еще долго вынужден был всем им угождать, даже когда ближе сошелся с Фелипе. Должен же был и этому когда-то наступить конец. Мне нужно было подниматься на следующую ступеньку. И я поднялся.