Семён Каминский - 30 минут до центра Чикаго
Свадьбу Степан действительно закатил прямо во дворе, накрыли небогатые столы, гости собрались со всей улицы. Было довольно прохладно — пока не хватили по первой стопке самогона. Женька, Стоцик и ещё несколько пацанов из их компании тоже немного выпили под шумок, но угощение им не сильно понравилось, и они быстро сбежали на улицу, на знакомую скамейку — курить, пока никто не видит. Здесь зашёл немного хмельной, довольно обычный разговор про девчонок вообще, а потом — конкретно — про Лиду, какая она «клёвая», и Стоцик ни с того ни с сего (ну так ему захотелось хоть на миг ощутить перед Женькой своё превосходство!) соврал:
— А мы с ней уже целовались. Два раза… — и осёкся.
Он увидел, что Женька, ещё секунду назад такой расслабленный и розовощёкий от выпитого, вдруг сильно-сильно побелел, резко встал и с мёртвым лицом ушёл к себе домой…
Потом Стоцик много раз пытался зайти к Женьке домой и в школе с ним заговаривал: всё хотел признаться, что соврал тогда по-дурацки, что-то объяснить, но всё было напрасно. Женька упрямо его не видел и не слышал.
А Лидка стала прогонять Стоцика домой, если он долго у неё засиживался. И как-то, во время зимних каникул, на катке, резко затормозив возле него, не умеющего кататься и стоящего на краю ледяной площадки в длинноватом чёрном пальто с отложным цигейковым воротником, прямо сказала:
— Ты, пожалуйста, Стоцик, ко мне больше не ходи… Мама недовольна, что много гостей ко мне ходит, говорит, что я плохо учиться стала, а надо серьёзно в институт готовиться… — белёсые клубки её дыхания растаяли перед его лицом, хрустнули коньки ледяными брызгами — и она помчалась дальше.
Он ещё подходил к ней после школы несколько раз, но она всё время была в компании девчонок или Женьки, так что и поговорить не получалось, не то что провожать домой…
После окончания школы Стоцика забрали в армию, но через полтора года комиссовали из-за сильно ухудшившийся близорукости; врачи к тому же предупредили, что ему категорически нельзя бегать и прыгать. Он и так был не сильно спортивный, а тут стал просто катастрофически полнеть. В старый двор он уже не вернулся: дед Яков и баба Рая к тому времени уже померли, в один год, один за другим, а Лариса наконец-то получила на себя и на Стоцика двухкомнатную квартиру в новом далёком районе. Стоцик этому переезду был рад в первую очередь потому, что ему не надо было больше ходить по знакомой улице, мимо дома с той же старой скамейкой, где Женька жил теперь со своей женой Лидой…
Экзамены в строительный техникум он провалил, а в автодорожный не взяли из-за зрения. На завод идти не хотелось, устроился в артель, где среди пластмассовой вони штамповали какой-то ширпотреб: расчёски, ручки к сумкам. В цеху работали одни сильнопьющие пожилые люди, приятельствовать с ними было неинтересно и незачем. Шёл домой и каждый вечер смотрел подряд всё то, что показывали по телевизору. А потом начали показывать мексиканские сериалы…
Жизнь его катилась холодным металлическим шариком, пущенным когда-то тугой пружиной детского настольного бильярда: он громко бьётся о препятствия — всяческие железные прутики и заслонки, тут и там натыканные на игровом поле; постепенно слабеет его скорость; он бесполезно выскакивает из луз с большим количеством очков и в конце просто выкатывается на пустой желобок внизу игры, так ничего и не выиграв…
* * *— Ну, Женя, перестань кочевряжиться, — сказал официант, — просят подойти к их столу, подойди. И сыграйте, чего они там просят — парни крутые, зачем нам неприятности?..
Женька нехотя слез с невысокой эстрады. Он, как и его товарищи-музыканты, к концу вечера уже порядком набрался, и идти куда-то ему было тошно. Со своим самодеятельным «бэндом» они довольно часто по субботам и воскресеньям подрабатывали на банкетах в этом небольшом кафе, но сегодня публика попалась особенно противная. То ли блатные, то ли богатые коммерсанты — не поймёшь, а, впрочем, какая разница, когда заказывают один так называемый «шансон»? Что им на этот раз надо и зачем было звать его к столику?
— Я вас слушаю, — сказал он, подходя.
— Это я вас слушаю, Женечка, — сказал, улыбаясь и немного протягивая слова, один из сидящих за столом, видимо, самый важный гость: Женя вспомнил, что гости весь вечер обращались к нему с тостами и речами, видимо, он и есть сегодняшний юбиляр. — Целый вечер, как ты поёшь, слушаю, как когда-то слушал твои истории на лавочке…
Это был бывший сосед Аркашка, растолстевший, сильно потёртый (а на себя-то ты сегодня в зеркало смотрел?), но, несомненно, — он. Костюм — с блеском, рубашка — без галстука и очень толстая цепочка — на красноватой шее в расстёгнутом вороте. Пришлось сесть за стол, выпить теперь ещё и с ним… Вяло поговорили о каких-то общих знакомых со Старой улицы, о Женьке («Тянешь, значит, лямку инженером на трубном и иногда здесь лабаешь? С женой развёлся — три года назад?»), но о себе Аркашка ничего не рассказывал, сказал только, что сегодня, мол, его день — и всё.
— А помнишь ещё Стоцика? Смешной такой был пацан. Недавно помер. К концу был совсем слепой… — Аркашка опять налил и себе, и Женьке, — и песню такую всё пел, про любовь там что-то… Ты, может, её споёшь?
Воспоминание о Стоцике было неприятным, Женька поотнекивался, но в конце концов, совсем уже неуверенно ступая, вернулся к своим ребятам и взял микрофон:
Ушла, ушла любовь,ушла, как дивный сон,и некому её вернуть назад…
Он так и не вспомнил всех слов, второй куплет вообще получился в виде сплошного мычания, но музыканты подхватили простой мотив и проиграли его несколько раз. Аркашка встал, захлопал, за ним немедленно встали и захлопали все остальные гости. Затем по Аркашкиному кивку один из тех, кто сидел рядом с ним за столиком, подошёл к эстраде и, не глядя на Женьку, положил на пюпитр с текстами солидную зелёную купюру…
Сметана
Между первой и второй — перерывчик… Да, да, закусывайте, а пока позвольте мне рассказать нечто… гастрономическое. Ну почему «молчи, Яша», почему? Я не скажу ничего крамольного, тем более что уже не 37-й, и не застой, и КГБ уже давно нет… И нас там уже нет, в той стране… Так что не закрывай мне рот, товарищ Берия.
Со сметаной у меня особые счёты. Лет в тринадцать, летом, мама послала меня в магазин «на проспект» (так, в отличие от нескольких других гастрономов, называли большой продуктовый магазин, расположенный в длинной сталинской пятиэтажке рядом с центральным кинотеатром на центральной улице города; кинотеатр, естественно, назывался «Родина», центральная улица — проспект Карла Маркса; а как же ещё — в украинском городе, в шестидесятых годах 20 века?). Так вот, послала меня мама за сметаной. Я согласился пойти, но «с боем» — и не потому, что ленился, а потому что был настолько стеснительный, что даже в магазине боялся рот открыть — там же надо было что-то говорить, спрашивать… А мама, конечно, этого не понимала, думала, что я ленюсь. Хотя, если б она меня не посылала в магазин, я, наверное, и до сих пор боялся разговаривать с людьми и вам обо всём этом ничего не рассказал… Мне показалось, что вы сказали: «И слава богу»?.. Нет?
Поплёлся я, значит, мимо кинотеатра в гастроном, было лето, жарко, на мне — тонкие светло-серые брюки (мама пошила), вообще-то я ими здорово гордился. В руке — авоська, в авоське — чистая стеклянная банка и крышка, сметану-то продавали тогда на развес… или разлив, как правильно сказать?
Очереди в магазине, на удивление, не было. Не очень внятно я попросил у продавщицы молочного отдела «кило сметаны». Она набрала мне сметану из большого серого бидона, орудуя черпаком с длинной ручкой, взвесила; я заплатил названную сумму в кассу, вернулся и отдал чек. Продавщица поставила заполненную банку на высокий прилавок-холодильник между нами, и я, протянув вверх руки, попытался закрыть банку тугой пластмассовой крышкой. В доли секунды скользкая банка вывернулась из моих корявых рук и выдала почти всё своё холодное, густое, белое содержимое на переднее стекло прилавка, на мою рубашку и штаны. Продавщица какое-то время почти невозмутимо смотрела на всё это, затем, не говоря ни слова, протянула мне пачку листов плотной коричневатой обёрточной бумаги, а затем, забрав банку на свою сторону, немного оттёрла её тряпкой и закрыла моей злополучной крышкой. С горящей физиономией я принялся убирать сметанный потоп со всех доступных мне мест — со стекла, пола, штанов… Потом собрал скомканные мокрые бумажки в урну, сунул несчастную банку с остатками содержимого в авоську и помчался домой. Но уже не по проспекту, а задними дворами, где это было возможно, стараясь ни на кого не глядеть…
Дома меня не ругали, если не считать одного тихого слова «шлемазл»[1], сказанного бабушкой, когда я появился в дверях, а мама бросила мои штаны в миску с горячей водой и стиральным порошком «Новость»… и пошла за сметаной. Сама. Штаны удалось спасти, и я потом ещё долго щеголял в них — до конца лета.