Адольф Рудницкий - Нелюбимая
— Скорей, — зовет Ноэми, — а то я превращусь в головешку! Ключ лежит под ковриком! В комнате полно дыма!
Он не понимает. Ей кажется, будто он притворяется, иначе с чего бы он вдруг перестал понимать, что она ему говорит. Нашла! Наконец нашла слово, которое он должен понять.
— Примус, слышишь, примус!
И что же? Оказалось, что он по-прежнему не понимает. Ноэми кричала все громче, пока не проснулась от собственного крика.
Камил сидел возле нее и смеялся:
— Что это ты болтаешь? Какой примус тебе понадобился?
— Ты не знаешь, что случилось?
— Не знаю.
— Я задыхалась в комнате, полной дыма. Дверь была заперта. Я тебе кричала, что ключ лежит под ковриком, а ты притворялся, будто не понимаешь. И ты смеялся так же, как вчера, когда я сказала, что ты зазнался, ведешь себя, как примус, а ты меня поправил, что надо говорить примас. А во сне я кричала примус, рассчитывая, что ты догадаешься об остальном, а ты в ответ: «Дура, садись и перестань болтать…»
Время от времени украдкой она поглядывает на Камила, а он снова сел за стол и уткнулся в книгу. Равнодушие Камила сбивает с толку спящую Ноэми, в голове ее оживают воспоминания давних лет.
Она поехала с отцом на ярмарку в Лейпциг. На следующий день коридорный рассказывал:
— Ночью я просыпаюсь, крик стоит такой, будто кого-то режут. Что же оказывается? Папа на одной кровати, а дочурка на другой, орут благим матом…
Она шла по улице, вдруг отец положил руку ей на плечо. Сперва ей показалось, что он такой же, как в лучшие времена, — молодой, элегантный и тросточка у него с серебряным набалдашником. Потом Ноэми заметила, что он чем-то угнетен, смотрит в землю в раздумье и с беспокойством. Наконец он сказал с укоризной:
— Ты забыла обо мне, дочка.
Она не успела ответить, потому что подъехал трамвай и в нем Камил. Увидев Ноэми, Камил кинулся на площадку. «Убежит, — подумала Ноэми, — снова убежит», — и побежала за трамваем, но так неудачно, что попала под колеса. Трамвай остановили, собралась толпа.
— Такая молодая и осталась без ног.
— Да это почти дитя, и жизни-то еще не видела.
— Ей, пожалуй, не больше девятнадцати лет.
Почти каждый человек в толпе выразил сочувствие, сказал доброе слово. Вскоре после этого прибежал отец — он запыхался, вытирал пот со лба. Ему уже все было известно и, грозя тростью, он кричал:
— Ее убил этот негодяй, он давно хотел ее убить! Не дальше как вчера он пытался это сделать, но вчера мне удалось помешать. Дочка, — обратился он к Ноэми, — ты сама навлекла несчастье на свою бедную голову. Но я с помощью этих вот хороших людей сумею отомстить за тебя!
В толпе сразу подхватили его угрозу, особенно горячился тот человек, который первым спросил, как Ноэми будет жить без ног.
— Вот подлец! — кричал он. — Камнями такого надо закидать, гнать его в шею! Это не вожатый, а убийца!
Только тут Ноэми разглядела, что вагоновожатым был Камил, а требовал его смерти начальник конторы Слива. Камил беспомощно стоял на подножке трамвая, и Ноэми подумала, что в тяжелые минуты у него всегда такое несчастное выражение лица. Слива продолжал требовать сурового наказания, и толпа его поддерживала. «Они и правда его убьют», — испугалась Ноэми. Неизвестно откуда появился полицейский и энергично ввязался в дело.
— Не позволю убивать невинного человека! — крикнул он. — Я хорошо слышал, как вожатый звонил! Ноэми сама виновата!
Вмешательство властей еще больше возмутило толпу. Кое-кто даже грозил полицейскому кулаками, а Слива сказал ему, что полиции не следует вмешиваться не в свои дела.
— Ничего вы не понимаете. Это суд божий… Ох уж эти полицейские. К моему брату, ювелиру на Электоральной, пришли полицейские с комиссаром, лавку обчистили, брату пулю в бок влепили. Потом в комиссариате сказали, будто это были вовсе не полицейские, а бандиты, переодетые в полицейскую форму. Люди, не верьте ему, он в сговоре с вагоновожатым.
— Да, — кричала толпа, — правильно! Мы сами будем судить. Вагоновожатый убил, убить его!
— На какой еще сговор вы намекаете? — кричал полицейский, беспомощно разводя руками. — Ноэми ведь не переходила улицу, она сбоку пыталась влезть в вагон. Вожатый даже не видел, кого он давит.
— Коль скоро вы так защищаете вагоновожатого, — прервал его Слива, — может, вы нам объясните, почему он оказался у мотора, если он не вагоновожатый.
Полицейский замолчал.
— Значит, — заявил Слива, — мы его будем судить. Трамвай — это для отвода глаз, это расчет на безнаказанность. Покончим с негодяем!
Смерть Камила казалась неизбежной, и тогда он подал знак рукой, что хочет говорить.
— Последнее слово! — крикнул кто-то в толпе. — Ему полагается, пусть говорит.
Стало тихо. Камил упал на колени.
— Я не хотел ее обидеть, я знаю, что такое суд божий, но поверьте — это мне бог послал испытание. Как я без нее буду жить? Люди добрые, неужели вы могли бы так поступить по отношению к тем, кого вы любите? Как же я мог желать ей несчастья? Ведь я люблю ее как никого другого на свете. Спросите Ноэми, в ее руки я отдаю свою жизнь и свою смерть. Как она скажет, так и поступайте. Виновен я или не виновен?
— Виновен он или нет? — спросила толпа.
Стало тихо. Слива опустил глаза. Вдруг Ноэми крикнула изо всех сил:
— Нет! Нет! Не виновен!
Камил подхватил ее на руки и отнес домой.
— Уже две минуты, — говорит Камил, — я смотрю на тебя и не понимаю, то ли ты спишь, то ли нет, глаза у тебя полуоткрыты.
— Я не сплю, — отвечает Ноэми.
— Не сплю, — добавляет она немного погодя. — Спокойно спят только спокойные люди. Тело мое исстрадалось, мои наболевшие мысли мешают мне уснуть.
VIII
— Голова твоя полна снов и галлюцинаций, — после небольшой паузы отзывается Камил, — постоянно тебе что-то снится, постоянно тебе что-то мерещится. Ну, скажи мне, видишь ли ты по временам органические пейзажи?
— Органические пейзажи? — повторяет Ноэми с тревогой и не меньшим удивлением. — Я не знаю, что это такое.
— Лежишь с закрытыми глазами, видишь горы, долины, воду, лес. Нет, леса не видно. Вот и все…
— Все? — Ноэми разочарована. — Совсем как в Нешаве. Извини меня, — оправдывается она, заметив его возмущение, — но в Нешаве есть и вода, и горы, и долины, и лес. Правда, леса как раз и нет…
— Нет, это не горы и не долины, а нечто в форме долин и гор, и все среди руин и пожарищ. Пейзаж этот ты видишь сверху, он вылеплен из материала, характер которого невозможно определить. Ну, допустим, что у фантазии не хватило известного ей материала и, столкнувшись с необходимостью, она обращается к пластике человеческого тела. Представь себе голень или ключицу в качестве географических линий.
— Если Нешава не подходит, так, может, это развалины Иерусалима?
— Пейзаж этот как бы является выражением самой сути внутреннего «я», обладающего определенной формой, например, вроде твоего покрывала.
— Вроде чего? Покрывала? Извини меня, извини, я не расслышала, это ведь случается…
— В первый раз, — продолжает Камил, — я увидел органический пейзаж еще в детстве, в ночь накануне грозного праздника судного дня, когда решаются судьбы человеческие. Я чувствовал себя тогда ближе к смерти, чем к жизни, сердце у меня стучало как молот…
— Очень странно. — Ноэми растрогана. — Но это, пожалуй, не разрушенный Иерусалим, — думает она вслух. — Годовщину разрушения Иерусалима отмечают летом, а судный день — осенью. Неужели возможно, чтобы летние сны появлялись в октябре? Возможно… Камил, это, впрочем, ничего не значит. Это последствия твоего образа жизни. Ты ничего не делаешь, ничего не желаешь делать. Ты даже не ходишь на лекции, хочешь только переживать, валяешься по целым дням, вот твое тело и превращается в географическую линию. Поэтому у тебя нет рук, как у всех людей, нет ног, одни географические линии.
— Можно мне уйти?
— Погоди! У тебя только в судный день появляются бредовые видения?
— Раньше только в судный день. Теперь чаще.
— Теперь чаще? Ты хочешь этим сказать, что из-за меня каждый твой день стал судным днем. Органические пейзажи… Разве я не знала, что это опять обернется против меня?
Она долго не могла успокоиться, так взволновал ее разговор об органических пейзажах.
Они рано легли спать. После тех минут, которые насыщают чувства и утоляют тоску лишь в том случае, если люди любят друг друга, она попросила его:
— Теперь, Камил, скажи, что ты меня любишь.
— Ноэми, — ответил он только.
— Нет, скажи, что ты меня любишь.
— Ноэми, — повторил он.
— Нет, нет, скажи так, как я тебя прошу…
Он молчал. Когда и она умолкла, он испугался:
— Ноэми!
— Вот видишь, — отозвалась она чуть погодя, — есть в человеке честность, которой он не может изменить даже в самые подходящие для того мгновения. Ты все-таки не можешь сказать, что любишь меня.