Ежи Ставинский - Пингвин
Мы выбежали на улицу. Баська нуждалась в темноте, темнота была для нее, как повязка на рану. Она часто и глубоко дышала, глаза ее были полны слез. Я ничего не говорил – о чем было говорить, нужно было дать ей пережить свой стыд в одиночестве. Ох, и выкинула же она номер, вечный ты неудачник, глупый Пингвин, собрался ей в любви объясняться, нечего сказать, подходящее выбрал время для объяснений; вот что было у нее внутри, этот Адась просветил ее насквозь, вывернул наизнанку, расковырял ей все нутро – влюблена, как девчонка! Как этому Лукашу удалось из нее столько выжать, из всякой ли девушки можно столько выжать, подумать только, что ему это не нужно, плевал он на это, видно, матерый сукин сын; как она, должно быть, смотрела на него – подумать только, черт! – как она, должно быть, смотрела на него, сколько бы я дал, чтобы она так взглянула на меня, чтобы так написала мне, да я бы стоял у ее дома день и ночь, но теперь все кончено, теперь у нее надолго пропадет вкус к нежным словечкам, может, навсегда, теперь она избавится от этого, больше не будет писать таких писем, это ее отучит. Растратила понапрасну свои взгляды и слова, выложилась перед стенным шкафом, для него все это, как розы для шимпанзе, как духи для коровы, а ведь многие отдали бы за это не знаю что, сколько их мечется по городу, без отдыха, с утра до ночи, – тех, которые не могут допроситься и дождаться, бьются головой о стену и воют, как собака на луну.
Я бежал рядом с ней и ничего не мог сказать, я был парализован мыслью, что все прозвучит сейчас глупо, у меня вообще все всегда звучало глупо, а теперь это уже было бы верхом глупости.
Так мы добежали до угла Аллеи Неподлеглости и Раковецкой, светофор как раз вспыхнул красным, Баська остановилась, видно, подсознательно отреагировала на красный свет. Она не смотрела на меня и плакала, уже не сдерживая слез, только утирала их, губы у нее прыгали, она вздрагивала всем телом – вот в какую бедную девочку она сразу превратилась! Маленькая бедная девочка, которую обидели в большом городе Варшаве, та-та-та, сказка для маленьких. Каменная маска полетела к чертям, вся оболочка лопнула, сгорела от жаркой обиды, но я не мог прикоснуться к Баське, даже подумать об этом не мог. Я дрожал вместе с ней и не мог прикоснуться к ней даже пальцем.
– Не расстраивайся, Васька, – сказал я, пытаясь изобразить безразличие. Но голос выдал мою дрожь.
Она взглянула на меня, внезапно пораженная, испуганная, должно быть, она вообще обо мне забыла, не знала, что я все время бежал рядом, ей было все равно, есть я или меня нет, лучше даже, чтобы меня не было, ибо что я вообще такое? Ничто.
– Что? – резко спросила она.
– Я говорю – не расстраивайся.
Она смотрела на меня еще с минуту, ее лицо уже снова было неподвижным, таким, как всегда, потом, совершенно непонятно почему, она начала смеяться. Черт, она начала смеяться!
– Ну, ясно! Утешать меня вздумал! Ты что ж, решил, что я это всерьез, да? Я – и такие вещи?! Глупый ты, ведь я переписала это из одного романа! А он… все вы готовы поверить, что вас любят до безумия! Все должны вас любить до безумия! И вы ужасно удивлены, если из любви к вам не умирают. Привет!
И она перебежала на другую сторону. Я бросился следом.
– Подожди, Васька! Может, отвезти тебя домой?
– А может, дать мне нюхательной соли? Или брому? С чего это я вдруг свой дом не найду?
Подошел троллейбус, она вскочила в него, затерялась в толпе, исчезла. Мне было чертовски неловко и за себя и за нее. Троллейбус тронулся. Теперь она осталась одна, прибежит домой и… вот когда она задаст ревака, уткнувшись в подушку! Но лучше уж пусть ревет, чем так смеяться. Надо переждать, терпеливо переждать, пусть забудет этого Лукаша, а я, болван, чуть не сунулся к ней с объяснениями, это при моей-то роже, да я бы ему, скотине, зубы повышибал, чтобы он выплюнул их все из своей пасти. Адасю тоже причитается, смотри-ка, ведь выкопал же откуда-то этого Лукаша, подружился с ним – свояк свояка видит издалека, они всегда найдут способ отыграться на девушке.
Я открыл дверь, тихо вошел в коридор, и тут меня как по лбу стукнуло: масло! Я оставил его у Адася на столике под цветной мордой! Из комнаты слышался голос матери:
– В понедельник пойдешь к директору и скажешь: «Или Богданюк, или я!» Пусть выбирают! Пусть наконец решат! Или карьеризм, подлизывание и интриги, или честный, добросовестный труд для института! Это будет пробным камнем! Если они предпочитают карьеристов, то могут их иметь! Целые тонны! Целые вагоны карьеристов!
– Но, Иренка, пойми, Главный не откажется от Богданюка… Он нуждается в нем! Богданюк расхваливает его на всех собраниях. Всегда его поддерживает. Выдвигает его кандидатуру. Ему пришлось бы найти вместо него другого, но не меня. Я не гожусь в кадильщики, в подхалимы; может, Врачек подойдет, он ученик Богданюка, не знаю только, будет ли Врачек лучше…
– Причем тут Врачек! Врачек – ноль! Мы говорим о Богданюке и о тебе! Кто окончательно подорвал свое здоровье, просиживая в институте с утра до ночи? Кто трудится в поте лица, пока тот бегает по городу, торчит на разных совещаниях, заседаниях и вечерах, как какая-нибудь кинозвезда? На ком держится весь институт? Кто отказался от карьеры ради института, потому что институту нужны кадры! И за все это ни одного доброго слова, никакой признательности! Где уж там! Выдвижение – Богданюк! Премия – Богданюк! Командировка за границу – Богданюк! Медали – Богданюк!
Богданюк засел у матери в кишках, она уже не могла без него жить, о чем бы она говорила с отцом, если бы не было Богданюка! Он стал для нее наркотиком, этот Богданюк. Отец отказывался от всякой борьбы с ним. Богданюк растер бы его в порошок, разложил на молекулы, Богданюк сидит в ста местах одновременно, выглядывает из каждого кабинета, из каждого зала собраний, чарует по телевизору, выступает по радио, вот он уже в Щецине, Познани, Сан-Франциско, Аккре и Конакри, он позирует перед объективом, примазывается ко всем, кого фотографируют, чтобы не остаться за кадром, это страшно – остаться за кадром, но нет, он попал в кадр, стоит рядом с председателем, Главным, министром. Главный улыбается ему, все хорошо, все ему улыбаются – ведь это Богданюк! – даже министр улыбается. Богданюк всегда изучает улыбки, улыбка Главного – не изменилась ли она, может, она стала более холодной? Нет-нет, улыбка приветлива, Богданюк может спать спокойно, жизнь – это постоянное карабканье по шатким лесам, завтра кто-нибудь может нашептать Главному, накрутить его, опутать, подложить Богданюку свинью, эдакую огромную свиноматку, потом могут снять Главного, может наступить новый этап, этап без Богданюка! Богданюку снится, что настал новый этап без него, он рычит сквозь сон, задыхается и хрипит, просыпается потный, садится на кровати, нет, наяву все прекрасно. Главный улыбается как обычно, все по-старому, еще не настал этап без Богданюка, Богданюк необходим, незаменим, еще незаменим, еще нет никого, кто мог бы занять его место, выжить его, до этого еще никто не дорос…
Успокоившись, Богданюк ложится, но тут же снова садится. Врачек! Врачек – его любимчик, его выкормыш, согретый на собственной груди, выведенный Богданюком в люди, внедренный в организации, комитеты и комиссии, чтобы иметь там свою руку. Врачек – эхо Богданюка, его верное отражение, его рычаг и электронный мозг, который включается им, когда нужно повернуть собрание, совещание, выдвинуть список комитета, протолкнуть решение, резолюцию или предложение, войти в состав комиссии, правления, консультативного органа, определить состав делегации, даты заграничных командировок или приема гостей на месте. У Богданюка на висках снова выступает пот, ибо недавно этот самый Врачек, вылепленный Богданюком из пластилина и оживший благодаря тому, что Богданюк вдохнул в него собственное дыхание, этот робот Богданюка, настроенный на его частоту, действующий безотказно и четко, Врачек – ничто, Врачек – собачье мясо, дохлое без Богданюка, несуществующее, безмолвное, никакое, – этот Врачек встал и высказал собственное, неинспирированное мнение. Мнение его было вредным, глупым, противоречащим мнению Богданюка, косвенно атакующим Богданюка, недопустимым, скандальным, хулиганским и анархическим, а что еще хуже, Врачек заупрямился, отстаивал свое мнение, управление роботом совершенно вышло из строя, импульсы уже не воспринимались им – бунт робота, кошмар, робот, живущий собственной жизнью!
Напрасно Богданюк тряс его за грудки, чтобы у него внутри все встало на место, чтобы он начал действовать, как прежде, – Врачек отстаивал это свое глупое мнение бесстыдно и цинично, повторял его с упорством, верил в него, вдруг поверил в собственное мнение, застопорился начисто! Это могло стать началом конца: да ведь если Врачек будет иметь собственное мнение, если каждый вот так будет иметь собственное мнение – тогда конец. Кто поддержит предложение Богданюка, кто выберет Богданюка, кто пошлет Богданюка делегатом? Не поможет чувство долга по отношению к Богданюку, чувство признательности, наоборот, они сейчас же забудут, чем они обязаны Богданюку, они все охотно позабудут, никто не хочет быть никому ничем обязанным, будто они всего достигли сами, собственными талантами, а кем бы он был, этот Врачек, если бы не Богданюк!