Джозеф Кутзее - Железный век
Этот дом, подумала я. Этот мир. Этот дом, эта музыка. Все это.
– Это моя дочь, – сказала я. – Та, что живет в Америке.
Я смотрела на фотографию его глазами: женщина лет тридцати с приятной улыбкой на фоне зеленеющего поля подняла руку, чтобы поправить растрепанные ветром волосы. Женщина, нашедшая себя. То новое, что в тебе появилось, – уверенность.
– А это их дети. Два мальчика в шапочках, в пальто, в сапожках и перчатках замерли возле снеговика, ожидая щелчка фотоаппарата.
В молчании мы сидели за кухонным столом. Я поставила перед ним чай и печенье «Мари». «Мари»: печенье для стариков, для тех, у кого нет зубов.
– Я хочу попросить вас сделать для меня кое-что, если я умру. Я хотела бы послать дочери кое-какие бумаги. Но не теперь, а когда меня уже не будет. Для меня это важно. Поэтому я не могу отослать их сама. Я запакую их в бандероль, наклею марки. Вам надо будет только отнести их на почту. Вы это сделаете? Он беспокойно заерзал.
– Я не стала бы просить вас об одолжении, если б можно было устроить это как-то иначе. Но меня уже здесь не будет.
– Вам больше некого попросить? – сказал он.
– Мне есть кого попросить, но я прошу вас. Это личные бумаги, личные письма. Они достанутся моей дочери. Это все, что я могу ей дать, все, что она пожелает взять из этой страны. И я не хочу, чтобы кто-то другой открыл их и прочел.
Личные бумаги. Слова, что ты теперь читаешь – или не прочтешь уже никогда. Дойдут ли они до тебя? Дошли ли? Два вопроса, предполагающие один ответ – ответ, который мне узнать не дано. Для меня это письмо навсегда останется письмом в бутылке; я доверила его волнам, наклеив на него марки Южно-Африканской Республики и надписав твое имя.
– Я не знаю, – сказал этот человек, мой посланник, беспокойно двигая ложку.
Он ничего не намерен обещать. А если и пообещает, то все равно в конце концов поступит по-своему. Последняя воля, не имеющая силы. Ибо мертвые – уже не люди. Вот закон: любой договор с мертвыми теряет силу. Мертвых нельзя обмануть, нельзя предать, если только вы не совершаете это в своем сердце, где они живут.
– Неважно, – сказала я. – Я хотела еще попросить вас приходить и кормить кошек. Но я устрою все иначе.
А как? В Египте кошек замуровывали вместе с мертвым хозяином. Не этого ли я хочу? Их желтые глаза в темноте, шныряющие туда-сюда в поисках выхода из склепа.
– Мне придется их усыпить, – сказала я. – Они слишком стары, чтобы привыкнуть к новому дому.
Мои слова разбивались о его молчание, словно вода о камни.
– Что-то нужно сделать, – продолжала я. – Не могу же я оставить все как есть. На моем месте вы бы чувствовали то же самое.
Он покачал головой. Неправда. Да, неправда. Как-то зимней ночью; раньше или позже, когда искусственный огонь в его жилах не сможет больше его отогреть, он погибнет. Умрет в подворотне или на задворках, обхватив себя руками, и, когда его найдут, собака—эта или другая – будет выть над ним и лизать ему лицо. Потом его увезут, а собаку бросят, вот и всё. Ни последней воли, ни наследства, ни мавзолея.
– Я отправлю вашу бандероль, – сказал он.
2
Вернулась Флоренс. На этот раз, кроме двух маленьких дочек, с ней приехал сын, Беки.
– Это надолго, Флоренс? – спросила я. – Вы уверены, что вам всем хватит места?
– Если его оставить, он во что-нибудь ввяжется. Сестра больше не может за ним смотреть. А там, в Гугулету плохие дела, очень плохие.
Так что теперь у меня их пятеро на заднем дворе. Пятеро, и еще собака и две кошки.
Когда месяц назад Флоренс собралась уезжать, я уверяла ее, что прекрасно справлюсь сама. Но конечно же очень скоро я все запустила, и теперь наверху стоял вязкий кисловатый запах кольдкрема, талька, грязного постельного белья. Я смущенно ходила за ней, пока она, подбоченясь, раздувая ноздри и поблескивая очками, делала обход, находя повсюду свидетельства моей беспомощности. После этого она принялась за работу. К концу дня ванная и кухня сияли, чистая спальня благоухала свежестью, вся мебель была отполирована.
– Вы просто чудо, Флоренс, – говорила я, следуя обычному ритуалу. – Не представляю, что бы я без вас делала. – На самом деле прекрасно представляю. Я потонула бы в грязи, которую разводит вокруг себя равнодушная старость.
Приведя в порядок дом, Флоренс взялась за свое хозяйство. Она поставила на плиту ужин и повела двух своих девочек в ванную. Я наблюдала, как она их моет, как безжалостно трет за ушами и между ног, спорая, решительная, глухая к их хныканью, и думала: какая изумительная женщина и какое счастье, что она не моя мать!
Ее пятнадцатилетний сын слонялся по двору. Когда-то мне представили его как Дигби, теперь его зовут Беки. Высокий не по возрасту мальчик, унаследовавший суровую материнскую красоту. «Надо же, как ты вырос», – сказала я. Он ничего не ответил. Больше он уже не маленький мальчик с открытым лицом, который, навещая мать, первым делом бросался к кроличьей клетке, вытаскивал оттуда толстую белую крольчиху и прижимал к себе. И конечно, недоволен тем, что его разлучили с друзьями и спрятали где-то в чужом дворе вместе с маленькими сестренками.
– Давно закрылись школы? – спросила я Флоренс.
– С прошлой недели. И в Гугулету, и в Лэнга, и в Ньенга. Детям нечем заняться. Болтаются по улицам и ввязываются во всякие неприятности. Здесь он хоть у меня на глазах.
– Без друзей ему тут скоро наскучит.
Она пожала плечами, по-прежнему с серьезным лицом. Кажется, я никогда не видела, чтобы она улыбалась. Но быть может, она улыбается детям, когда остается с ними наедине.
– Кто он такой? – спросила Флоренс.
– Его зовут мистер Веркюэль, – сказала я. – По крайней мере, так он утверждает. Я никогда не слыхала такого имени. Я позволила ему тут пожить. У него собака. Предупредите детей, чтоб были с ней поосторожнее. Пес совсем молодой, может цапнуть.
Флоренс покачала головой.
– Если от него будет какое-нибудь беспокойство, я попрошу его уйти, – сказала я. – Не могу же я прогнать его за то, чего он не сделал.
Прохладный ветреный день. Я, в халате, сидела на балконе. Внизу на лужайке, Веркюэль разбирал старую сенокосилку, а дети за ним наблюдали. Старшая девочка – Флоренс говорит, что ее зовут Хоуп (настоящие их имена она мне не доверит), – присела неподалеку на корточки, зажав руки между коленями. Она старалась держаться вне его поля зрения. На ней были новые красные сандалии. Малышка, Бьюти, тоже в красных сандалиях, ковыляла по лужайке, выбрасывая вперед ножки, и иногда вдруг садилась в траву. Я наблюдала, как она приблизилась к Веркюэлю, широко раскинув руки и сжав кулачки. В нескольких шагах от сенокосилки он поймал ее и отвел, взяв за пухлую ручку, на безопасное расстояние. Спотыкаясь, она снова направилась к нему. Он снова поймал ее и отвел подальше. Это уже напоминало игру. Станет ли непреклонный Веркюэль играть?
В очередной раз Бьюти направилась к нему; в очередной раз он спас ее. Затем – чудо из чудес – откатил полуразобранную сенокосилку в сторону, подал одну руку малышке, другую – Хоуп и начал кружиться на месте, вначале медленно, потом все быстрее. Хоуп, в ее красных сандалиях, приходилось теперь бежать, чтобы не оторваться от земли; что до малышки, то она повисла на нем, визжа от восторга. Все это время пес прыгал и лаял за запертыми воротами. Такой шум! Такой восторг!
В этот момент, очевидно, появилась Флоренс, потому что кружение стало замедляться, потом остановилось. Она что-то негромко сказала Хоуп, та выпустила руку Веркюэля, забрала сестренку, и обе пропали из виду. Я услышала, как закрылась дверь. Собака завыла от разочарования. Веркюэль вернулся к сенокосилке. Через полчаса пошел дождь. Мальчик, Беки, целыми днями сидит на кровати Флоренс и листает старые журналы, а Хоуп с благоговением наблюдает за ним из своего угла. Когда ему надоедает читать, он становится на подъездной дорожке и бросает теннисный мяч о стену гаража. Нестерпимый для меня звук. Хотя я закрываю голову подушкой, мне не уйти от этого безжалостного стука.
– Скоро ли откроются школы? – раздраженно спрашиваю я Флоренс.
– Я скажу ему, чтоб перестал, – говорит она. Через минуту стук прекращается.
В прошлом году, когда начались беспорядки в школах, я высказала Флоренс все, что об этом думала.
– В наше время возможность получить образование почитали за счастье, – сказала я. – Родители отказывали себе во всем, чтобы дети могли ходить в школу. Если бы тогда кто-нибудь сжег школу, его сочли бы сумасшедшим.
– Теперь всё иначе, – ответила Флоренс.
– Вы одобряете то, что дети жгут школы?
– Я не могу указывать этим детям, что им делать, – сказала Флоренс. – Теперь всё по-другому. Теперь нет отцов и матерей.
– Ерунда, – сказала я. – Всегда будут отцы и матери. На этом обмен мнениями закончился.
О том, что происходит в школах, молчит радио, молчит телевидение, молчат газеты. В мире, который они показывают, счастливые дети по всей стране сидят за своими партами и узнают, чему равен квадрат гипотенузы и что попугаи обитают в джунглях Амазонки. О событиях в Гугулету я могу судить только по тому, что знаю от Флоренс и что вижу, стоя на балконе и глядя на северо-восток; к примеру, что сегодня Гугулету не горит или, если и горит, то не очень сильно. Страна все время тлеет, но я, со всей моей доброй волей, участвую в этом лишь наполовину. Подлинная моя забота внутри: это та вещь, то слово для этой самой вещи, медленно прокладывающей себе путь внутри моего тела. Унизительное состояние, а в такие времена еще и нелепое. Смешон банкир, на котором загорелась одежда, и вовсе не смешон такой же нищий. Но я ничего не могу с собой поделать. «Посмотрите на меня! – хочется мне крикнуть Флоренс.