Надежда Тэффи - Наше житье
— Значит, ничего не знаете?
Она вдруг всполохнулась.
— А что? Может быть, вы что-нибудь?.. А? Может, слышали?
— Нет, нет… Я так… ничего не знаю.
Защитный цвет
В некоторых парижских церквах расклеено воззвание приблизительно следующего содержания:
«Истинные христиане должны воздержаться от публичного исполнения разнузданных танцев с экзотическими названиями».
Это начинается гонение церкви на фокстрот.
Первое гонение на так называемые светские танцы было давно, еще до войны, в 1912–1913 году.
Политическая атмосфера была сгущенная. Сплетались международные интриги, зрели тайные планы, монархи и министры обменивались секретными письмами, заполнившими впоследствии страницы разных оранжевых, палевых и бордовых книг. Революционные сейсмографы показывали глухие толчки и колебание почвы.
Наплывали тучи. Густой, насыщенный электричеством, воздух давил легкие. Многие робкие души уже видели молнии, и, крестясь, закрывали окно.
И вдруг, как это бывает иногда при глубоких воспалениях, вдруг нарыв прорвало совсем не в том месте: Европа затанцевала.
Гимназисты, дамы-патронессы, министры, дантистки, коммивояжеры, генералы, портнихи, врачи, куаферы, принцессы и левые эсеры — встали рядом, вытянули сплетенные руки, подняли побледневшие истомой лица и плавно заколебались в экзотическом танго.
Танго росло, крепло, тихо покачиваясь, словно в сомнамбулическом сне, переступало в новые области, переходило границы новых государств.
Залы всех ресторанов всех стран Европы, все кафе, эстрады, театры, площади, пароходы, скверы, дворцы и крыши домов были завоеваны и заняты танго.
О танго писались доклады, газетные статьи, устраивались диспуты.
И вдруг — первый удар: германский императорский дом выгнал танго. Вильгельм запретил танцевать его при дворе.
Но танго от этого не пострадало. Пострадал только германский двор, потому что вызвал насмешки и сплетни: немецкие, мол, принцессы настолько неграциозные, что хитрый политик кайзер для спасения их эстетической репутации нарочно запретил танго.
Посмеялись и затомились в новых сложных фигурах.
И вот — второй удар. Небывалый, неслыханный.
Всколыхнулся Ватикан. На танго поднял руку сам римский папа и предал танго анафеме.
Страшное волнение охватило Европу.
— Спасать танго!
Были пущены в ход интриги, натянуты нити и надавлены тайные пружины.
Две великосветские пары были приняты папой, демонстрировали перед ним танго и реабилитировали его.
Конечно, великосветские пары, танцуя, имели в виду необычайного зрителя и готовы были ответить за каждое па хотя бы перед вселенским собором.
Тем более, что из каждого танца можно сделать нечто такое, что вас притянут за оскорбление общественной нравственности, или, наоборот, — эстетически возвышенное и прекрасное, вроде пляски царя Давида перед ковчегом (хотя и у Давида, по свидетельству Библии, вышли после этих плясок семейные недоразумения).
Ватикан был обманут. Папа уничтожил свою страшную буллу, снял анафему с танго, и ликующая Европа затанцевала «tres moutarde»…
Налетела война. Смыла кровавой волной танцующие пары. Ревом орудий оборвала истомные аккорды.
Страдание и смерть, горько обнявшись, заколебались, закружились, захватывая новые области, переходя границы новых государств. По следам танго — везде, везде.
Революция — рев и свист.
Выскочило подполье.
Сбило с ног. Пляшет.
Матрос с голой грудью и челкой-бабочкой обнялся с уличной девкой. А за ним спекулянт, нувориш и просто наворовавшийся «наворишка» заскакали, заплясали. И сколько их! Весь мир загудел от их пляса!
И музыка у них своя. Точно пьяный погромщик залез на рояль и лупит по клавишам ногами, а рядом кучеренок звякает по подносу вилкой.
Дззын бан! Дззын бан!
Вроде польки. Вроде вальса.
Вроде танго. Вроде танца.
Все «вроде». Все не настоящее, а так, только виденное, на ходу схваченное. Мы, мол, мимо проходили и, мол, видали, как господа танцевали. Чем богаты, тем и рады. Эй! посторонись.
Дззын бан! Дззын бан!
Англичане очень довольны.
Самый непластичный и немузыкальный народ в мире — они торжествуют. Можно скакать не в такт и стучать вилкой по подносу. Нужны только сила, здоровье и выносливость. Кто же тут с ними поспорит.
Дззын бан!
Скачет фокстрот, выпятил живот, раздвинул локти и вихляет боками.
— Извиняюсь! Разрешите пройти вперед, вперед нам, нуворишу с наворишкой. Ах, все вышло так удачно — не мешайте танцевать!
Скачет фокстрот, захватывает новые страны, переходит границы новых государств. По следам страдания и смерти — везде, везде…
Сплетаются международные интриги, где-то уже наблюдаются первые тайные страницы будущих оранжевых и бордовых книг. Наплывают черные тучи, и давит легкие насыщенный электричеством воздух. Революционные сейсмографы показывают колебание почв, еще небывалое.
И скачет фокстрот, безобразный, бессмысленный, последний.
Вот уж и церковь насторожилась. Робко крестясь, пытается закрыть окно.
— Остановитесь! Остановитесь!
Дергается уродливая пляска, как жалкая и жуткая гримаса больного, который улыбкой хочет показать, что он еще не так плох.
Фокстрот — уродливая улыбка, защитный цвет смертельно больного человечества.
Kaк быть?
Маленький фельетонМной недовольны.
Это для меня стало теперь ясно и определенно.
Не-до-воль-ны.
Встречаю недавно знакомого врача. Посмотрел на меня, вздохнул.
— Н-дась. Читал вашу последнюю вещичку.
— А что?
Смотрит так, как будто узнал про меня что-то очень скверное и только не может решить, стоит ли мне открывать глаза или лучше смолчать.
— Так что же?
— Как вам сказать… Зачем вы берете такие печальные темы, когда и без того так грустно, так тяжело живется! Печатное слово должно поставить себе задачей подбодрить нас, дать нам хоть минутку веселого, здорового смеха, отвлечь от кошмара действительности. Смех озонирует душу, убивает в ней разъедающие бациллы уныния и отчаяния, а потому — прямо необходим в наши скорбные дни. А вы что? Вы только углубляете в нас наше же собственное тяжелое настроение.
— Ну, хорошо. Я больше не буду. Право — мне самой совестно. Спасибо за ценные указания.
Через два дня встречаю знакомого банкира.
— Вы не рассердитесь, если я скажу вам правду, прямо, честно. По-дружески. Я всегда режу правду-матку в глаза. Можно?
— Режьте.
— Так вот, уж вы меня простите, но вы меня прямо удивляете, как можете вы смеяться в тот самый момент, когда наша родина страдает? Вы высмеиваете спекулянтов в то время, когда наши родные поля и нивы заливаются братской кровью. Вы меня простите, но смех, а тем паче насмешка сейчас неуместны, прямо скажу — бестактны. Теперь година страдания, а не шуток. Я сам за эти полгода похудел. Даже жена поздравляла. Говорит, если так дальше пойдет, то можно и в Виши не ездить. А вы находите возможным смеяться! Мы должны рыдать. Все поголовно. Попробуйте перестроить вашу лиру.
— Очень, очень вам благодарна за ценные указания. Только лира — это ведь для стихов, а фельетоны вообще пишутся без лиры.
— Ну вот, тем более. Вы уж не сердитесь. Лучше прямо сказать. Не правда ли?
Потом пришел видный общественный деятель, вздохнул, поник скорбно головой и сказал:
— Не в том дело. Не в темах. Писать надо иначе, вот что. Вы вот, например, пишете, что под казаком лошадь плясала. К чему это? Этого не надо.
— Отчего же не надо? — испугалась я.
— Не надо. Нужно, чтобы ни про лошадь, ни про казака не было сказано, а чтобы читатель все сам чувствовал и видел.
— Это как же так?
— Да уж так. Не мне вам объяснять. Вы писатель, а не я. Я реалистическую школу не люблю. К чему казак? К чему лошадь? Важен не казак и не лошадь, а то, что я испытываю мои переживания в этот момент. Пишите, например, хоть так: «И казалось, будто кто-то синий и твердый перекидывает руками квадратные шары, прожаренные на терпком масле». Вот! Видите — и ничего не надо. Никакой лошади, ничего. А то «плясала». Ну к чему это? Вам надо работать над собой. Поехать куда-нибудь в деревушку и хорошенько поработать.
— Спасибо. Я непременно. В деревушку.
Потом встретилась светлая личность (без определенных занятий) и сказала:
— Слушайте! Чего вы мудрите? Все какие-то выкрутасы. Да вычуры… Волосы, пишете, «лакированные», щеки «маринованные», или что-то в этом роде. Ну к чему все эти фокусы? Толстой никогда не прибегал к выкрутасам, а состояние нажил. Писать надо просто. Хотите изобразить, что молодой человек сидит, так и изображайте: «На стуле сидел господин. На нем волосы». Вот и все. И каждый сразу поймет, в чем дело.