Валерий Сегаль - Десять лет спустя
— Роман твой, Леха, — полное говно! — с большевистской прямотой и откровенностью сказал Ульянов. — Чтобы хорошо писать, нужно много работать, а ты слишком много бухаешь!
— Но ведь Достоевский…
— Но ты же не Достоевский!
Горький потупился, но не обиделся. Он, вообще, никогда не обижался на Ульянова. Ни один серьезный и требовательный к себе писатель не мог обижаться на ульяновскую критику, какой бы беспощадной она не была. Объяснялось это очень просто: Ульянов блестяще разбирался в литературе, а любой подлинный писатель всегда чувствует и ценит настоящего читателя.
Вскоре четверо друзей уже сидели за столом в гостиной и завтракали.
Первым делом, конечно, врезали по стакану самогона «за знакомство». Закусывали весьма бодро. Ульянов положил себе на тарелку солидную порцию бараньей грудинки и расправлялся с ней с завидной энергией. В конце он с аппетитом высосал мозги из трубчатых костей, принял стакан самогона, налил себе пива и с наслаждением закурил папиросу.
— Попробуйте еще вот этот кусочек от задней части, Владимир Ильич, — вежливо предложил Пятница.
— Конечно, конечно, — заверил Ульянов. — Только вот перекурю… Бени, ты как сегодня — держишь удар?
— Я в порядке, — ответил Бени, опасливо поглядывая на огромную бутыль с мутноватой жидкостью.
Ульянов докурил, а затем вновь наполнил свою и Бенину тарелки.
— При обилии жирной баранины на столе, Бени, — поучал он, — можно выпить практически сколько угодно.
С этими словами Ульянов засунул себе в рот такой здоровенный кусок бараньей задницы, какого хватило бы западноевропейскому крестьянину на целый обед.
— Все-таки, как следует «посидеть» можно только в Петербурге, — сказал Ульянов. — То ли это от какого-то особого питерского шарма, то ли люди здесь другие…
— Вы просто никогда не бывали в Неаполе, г-н Ульянов,
— высказал свое мнение Бени.
Ульянов презрительно махнул рукой.
— Давайте, друзья, выпьем за солнечную Италию! — примирительно предложил Леха Горький.
— Мне еще сегодня выступать перед рабочими, — вспомнил Ульянов. — Но это вечером, в семь часов. До этого мы еще успеем выпить и за солнечную Италию, и за заблеванную Францию, и даже за пробуханную нашими предками Палестину!
Они и впрямь успели выпить за все это и еще за многое другое, причем Бени, как и накануне, поспал «по ходу», а Горький с Пятницким окончательно отрубились к шести часам вечера.
Ульянов и Бени, захватив с собой пару бутылок «Ерофеича», вышли на Невский и решили пройтись пешочком, дабы освежиться перед предстоявшим Николаю Ленину выступлением. Дождь недавно прекратился, и погода стояла хоть и сырая, но вполне терпимая. Газа не жалели, и Невский проспект был хорошо освещен. Как и накануне, Бени без конца вертел головой. Все его интересовало: и взнузданные кони на мосту через Фонтанку, и Дума, и маячившая вдали адмиралтейская игла. Найдя таким образом «дармовые уши», Ульянов разболтался не на шутку.
— Невский — это, конечно, сердце Петербурга, но это еще далеко не весь Петербург, дорогой мой Бени! Завтра же мы с тобой совершим длительную прогулку, и я покажу тебе замечательные места. Кто только не описывал это великое творение Петра!
Вот послушай: «… он быстрым, невольным жестом руки указал мне на туманную перспективу улицы, освещенную слабо мерцающими в сырой мгле фонарями, на грязные дома, на сверкающие от сырости плиты тротуаров, на угрюмых сердитых и промокших прохожих, на всю эту картину, которую обхватывал черный, как будто залитый тушью, купол петербургского неба.» Как величественно сказано! Это Федор Михайлович Достоевский — гений тьмы.
А вот куда более радостная картинка:
«Одевшись, я наскоро позавтракал, тотчас же выбежал на Дворцовую набережную и добрался до Троицкого моста длиной в 1800 шагов, откуда мне советовали посмотреть на город. Должен сказать, что это был один из лучших советов, данных мне в жизни.
Не знаю, есть ли в мире вид, который мог бы сравниться с развернувшейся перед моими глазами панорамой.
Справа, неподалеку от меня, стояла крепость, колыбель Петербурга, как корабль пришвартованная к Аптекарскому острову двумя легкими мостами. Над ее стенами возвышались золотой шпиль Петропавловского собора, места вечного упокоения русских царей, и зеленая крыша Монетного двора. На другом берегу реки, против крепости, я увидел Мраморный дворец, главный недостаток которого заключается в том, что архитектор как бы случайно забыл сделать ему фасад. Далее шли Эрмитаж…»
Любопытно, Бени, что этот вид, так красочно описываемый г-ном Дюма в запрещенном «Учителе фехтования», наш друг Леха вероятно наблюдал в течение четырех месяцев из окошка своей камеры.
— А разве «Учитель фехтования» запрещен? — удивился Бени.
— В России — да.
— А почему? — наивно спросил молодой итальянец.
— Ты еще очень молодой человек, Бени, — вздохнул Ульянов. — Но сейчас не об этом. Ты знаешь, в гимназии я терпеть не мог словесности. Литературу надо изучать не на уроках, не по расписанию, а по велению сердца. Ты знаешь, что Антон Чехов не имел в гимназии высшего бала по литературе!? Что тут еще можно добавить!
Дойдя до канала Грибоедова (бывшей речки Кривуши), они повернули налево. В отличие от Невского, набережная канала почти не освещалась, и даже совсем близкая громада Казанского собора лишь смутно выделялась во тьме. Миновав собор, они вскоре достигли цели своей прогулки — невысокого угрюмого здания, где их уже ждали Кржижановский, Буренин и ряд других товарищей.
Зал был темный, освещалась лишь кафедра, с которой предстояло говорить оратору. Еще за кулисами Ульянов налил себе полный стакан «Ерофеича», затем он поднялся на кафедру и оглядел зал. В темноте неясно различались угрюмые лица рабочих, кое-где мелькали огоньки папирос, слышался звон стаканов. Ульянов сделал несколько глотков и заговорил.
— Дорогие друзья! Товарищи! Не далее как вчера я возвратился в Санкт-Петербург, потому что за границей я очень скучал без этого города, без вас и даже без полковника Бздилевича.
Как только оратор заговорил, звон стаканов временно прекратился, закурили, однако же, еще усерднее. Как назло у Ульянова начался крайне неприятный отходняк: его трясло, никак не удавалось справиться с икотой. Сделав еще несколько глотков из спасительного стакана, он продолжил:
— Однако тоска по полковнику Бздилевичу отнюдь не единственная причина моего возвращения. Важность текущего момента, товарищи, — вот что заставило меня вернуться на родину. Сегодня, когда самодержавие маневрирует, когда силы царизма и революции уравновесились, когда наступил решительный момент, от всех нас требуется особая стойкость. Я знаю, что многие из вас вовлечены сейчас в ожесточенную стачечную борьбу. Знаю, что это очень нелегко, особенно для тех из вас, у кого есть жены и дети, а таких, конечно, большинство. Но пусть ненависть к врагам вашим придаст вам силы! Ненавидьте буржуазию, попов, псевдоинтеллигентов. Среди последних особенно опасны адвокаты. Как говорил полковник Бздилевич, еще ни один адвокат не был хорошим строевиком. А именно строевые качества сейчас приобретают первостепенное значение. Ведь сегодня все мы в строю, товарищи! В едином революционном строю. Как представители наиболее революционного класса, вы безусловно являетесь украшением этого строя. Но рядом с вами и трудовое крестьянство, и прогрессивная интеллигенция, и лучшие представители иных сословий. Рядом с вами в этом строю — лейтенант Шмидт и Лев Каскад, Максим Горький и Михаил Чигорин, Бенито Мусолини и, как знать, может быть сегодня уже, и полковник Бздилевич!
На кафедру поднялся Глеб Кржижановский, чтобы вновь наполнить стакан Ульянова. Постепенно, Ульянов разошелся и полностью завладел вниманием аудитории…
* * *Что было дальше, Ульянов почти не помнил. В «Сан-Ремо» он вернулся лишь под утро, притащив на себе бесчувственного Бени. Ульянов был пьян в дымину, плащ и кепку он где-то потерял, и неизвестный шутник написал ему на лысине черной краской заборное слово из трех букв.
Его выступление имело неожиданные последствия: по городу пополз слух о скором приезде в Россию некоего полковника Бздилевича — пламенного революцинера, защитника всех униженных и оскорбленных. Слух этот постепенно крепчал и распространился далеко за пределы столицы. Таинственный полковник виделся людям то могущественным мессией — единственным, способным спасти несчастную Россию, то самим Иисусом Христом, второго пришествия которого народ ждал вот уже скоро две тысячи лет.
Разумеется, достиг этот слух и Зимнего дворца — обители настоящего полковника Бздилевича.
5 декабря 1905 года
В четыре часа пополудни, в одном из покоев Зимнего дворца, за высоким столом, заваленным бумагами и картами, сидел последний русский император и думал свою горькую думу.