Анатолий Знаменский - Без покаяния
А грудь что-то побаливает здорово. Прямо прошивает ее цыганской иглой, и руки что-то стали нехорошо потеть.
А в окне — темнота, ни одной звездочки не видать, туман над землей. И в глазах туман, башка начинает гудеть.
А вдруг Гришка после совещания вздумает у Тамары переночевать? Тогда каюк Леньке, Драшпуль его тут заморозит…
Короче, гады эти придурки! Вовлекают честных людей в свои темные делишки, а ты отвечай! Кабы знал Драшпуль, что Ленька тогда эти талоны продавал не за-ради себя! А то ведь хохол не в цвет глядит: для него Ленька — не только отказчик, но и лагерный спекулянт. А расскажи ему, как дело-то было, Михайлин шею свернет. Так и крутись, как древний витязь Руслан со своей Людмилой: направо пойдешь — башку потеряешь, налево — кишки выпустят…
Вот интересно бы уточнить, каким таким макаром Гришка в больничной зоне на ночь остался? Ведь на вахте отметка есть, что он прошел в зону из рабочих соображений и к отбою должен удалиться в обязательном порядке. А он не удаляется, и вахтер молчит, как воды в рот набрал. Фокус? Да мало ли таких фокусов в жизни…
Серый бетон стены — плачет. Сверху одна за другой ползут капли, и под каждой — тень от лампочки, и поэтому капли эти кажутся мутно-грязными. Хотя на самом-то деле они чистые. Как-то вшиво ползут. Каждая вроде как на развод собирается: повисит, помедлит в раздумье, потом — бух! Капли становятся все более черными, и в глазах какая-то тьма…
Фу, черт, дыхания вовсе нет! Подыхать, что ли?
Думал-думал Ленька и решил кричать. Барнаулить дурным голосом, звать на помощь какую-нито живую душу, если есть она еще на штрафняке.
— На-а-ачаль-ни-и-ик!! — хотел длинно и жалобно заорать он, а вышло с задышкой: — На-а-ачаль…
Не хватает Леньке дыхания, чтобы дотянуть это спасительное словцо до упора. Не хватает силенок, чтобы ревануть заводской сиреной на весь кондей, на всю зону, на всю Коми-республику. Так завопить, чтобы над тайгой прозвенело, чтобы во всех краях люди услыхали: погибает живой человек в соленой камере ни за грош!
Тут не одному Леньке кричать приходилось. Скажем, обложит какой-нибудь новичок из духовых[8] начальника или конвоира, чтобы характер проявить, матом. Так его не бьют в присутствии Кремнёва. Нельзя. А просто сблочут с него бушлат, руки-ноги на затылок свяжут морским узлом и — в первую камеру, голым пузом на цементный пол. И этаким манером исправляют гонор в человеке. Пузо-то одеревенеет за пять минут, и готов духовой, успокоился. Нервы свои расшатанные привел в соответствие с текущим моментом. Через полчаса уже слышно: барнаулит во все горло, чтобы расслабили на затылке пропаганду и агитацию. На все согласен отныне. Начальника костерить не станет, а станет камень в карьере ломать пешней и тачку гонять на отсыпке полотна…
Бывают, конечно, и такие, что сразу не сдаются. У каких семь-восемь судимостей. Ну, тогда в действие вступает Драшпуль — тут и следы на стенках есть: будто чьей круглой головой гвозди забивали…
— На-а-ачаль-ни-и-ик! — шумнул Ленька почти что шепотом.
Не слышит начальник. Нету его вечером в зоне, он в вольном поселке живет, поблизости вахты. А может, еще и с охоты не приходил, где-нибудь под елкой косача подстерегает… Хотя — ночь, какие там косачи!
Уже и по рельсу прозвонили — вечерняя поверка идет.
— На-ачаль-ни-ик! — взвыл Ленька радостно, клацая зубами от холода.
Заскрипел снег, гукнула крайняя дверь. По другим камерам пошли, в четыре ноги топают…
Гр-р-р! Дверь открылась. Драшпуль качает фонарем «летучая мышь», за ним Гришка Михайлин хмуро жует цигарку. Морозом от них шибануло, зимней ночью.
— А ты его сюда, что ли, посадил? — вдруг заругался Гришка. — Э-э, дурацкие мозги! Да что он тебе сделал? — посмотрел на Драшпуля так, что плюнуть захотелось. — Переведи в третью, к печке. Иди, сынок…
Ленька стоит на топчане, от обиды у него дергаются губы, ноги отнимаются. Кончились силенки, дыхание пропало, слезы душат.
— Ну чего ты? Иди, коли говорят! — рычит Гришка.
Клин какой-то соленый встал в горле, не дает Леньке говорить.
— 3-заболел я, должно, дядя Гриша…
— Иди, в третьей печь теплая.
— Грудь что-то разрывает мне…
— К Дворкину сводим, хошь?
— Ну его к…
Потихоньку слез с топчана Ленька, побрел через узкий коридор в третью. Слышал, как Гришка сказал Драшпулю за дверью:
— Бушлат не отнимай да пришли ему кружку горячей воды! Понял? Думать надо макитрой, Николай, дубарей и так хватает!
Печка в третьей — чуть теплая. Восемь кил сырых дров на нее в сутки положено, не растопишься. Кругом — учет. Но стены сухие, не плачут. Тут нужно так сделать, скинуть бушлат, прижаться к печи острыми лопатками, а бушлат спереди на голову повесить, плечи обернуть и дыхать в темноте. Сразу тепла наберется.
Но грудь что-то побаливает, не отпускает распорка. Ясно, заболел ты, Ленька Сенюткин, Иван Мороз, Виктор Синицын… Неужели помрешь? Не может этого быть, ведь три шкуры у тебя — на то и дадены они отцом-матерью, чтобы все до конца вытерпеть!
Вытерпим! Только вот башка трещит здорово, на черепки разваливается. Прямо какой-то камерный концерт в голове. Ленька помнит один такой концерт — давали уркаганы в пересыльной тюрьме; ни одного окна в целости не осталось, звенело знатно! Но там — камера, а тут все же — голова… Уснуть бы, не мучиться! Дождаться кружки горячей воды, выпить и — уснуть…
5
Утром на поверке заявился санитар Блюденов, паскудная морда. Сунул Леньке градусник под мышку, а сам пошел в другие камеры — узнать, нет ли больных.
— Жалобы есть? — гудит в бетонном ящике.
Нету ни у кого жалоб, то ли народу нынче мало в кондее.
А не идет что-то Блюденов. Видно, с Драшпулем заговорился. В корешки лезет к коменданту, сволочь, лащит на всякий пожарный случай! Подождал санитара Ленька сколько положено, потом — была не была! — начал в конец градусника легонько пощелкивать, температуру набивать. Башка, конечно, трещит и грудь вздохнуть не дает, но кто знает, есть ли температура? Без температуры освобождения не дождешься…
А Блюденов будто учуял — тут как тут. Выдернул у Леньки из-под мышки градусник и глаза вылупил, глядя на шкалу:
— Что же ты, гад позорный, делаешь? Да ты же себе аж сорок три градуса набил! Окочуриться тебе с этими градусами положено, а ты еще воняешь, падло!
Встряхнул стекляшку несколько раз, сунул по новой ему под мышку и стоит навытяжку, как собака легавая. Глаз не спускает. Спустя время поглядел на градусник, кивнул одобрительно:
— Ну вот, так бы и сразу. Тридцать девять и два — тоже хватит, кто понимает. Адонис верналис, шоб ноги не болтались! Еще один кандидат в депутаты, растак вашу мать! Досок на лагпункте не хватит, если дальше так дело пойдет! — И Драшпулю: — Выпустить его надо, пускай идет в барак. Больной, паразит!
Драшпуль распахнул дверь. Ему один хрен, меньше спросу.
Эх, подхватился Ленька, бушлат наперекосяк застегнул, ватные свалявшиеся шаровары поддернул — не держатся они, шаровары, на тощей заднице — и завалился из кондея. На ледяной дорожке у крыльца чуть козла не дал. Ослепили его, видно, голубое утро и яркие пузатые лампы вдоль жердевой зоны.
А мороз-то, мороз! Припекает февраль, зимушку натягивает, последние градусы на нашу голову высыпает снегом и ледяной крупой. Жердевая зона вся в белой шелухе. Такой мороз даже из мертвых сосен жмет соки. И как только фраера «фашисты» в этакую стужу на тракте выдерживают? Вон они табунятся черной толпой у вахты. Развод. И ни одного отказчика со вчерашнего дня! Какие же отказчики в такое время?
До войны и выходные были, и актированные. Как, бывало, через сорок градусов перевалит мороз, так и порядок. Актировка, сиди в бараке, жди потепления. И люди тогда были сытее. В совхозе «Ухта» повара в те годы треску вымачивали по нормам прямо в речке. Бросят мешок у берега, и никто не отворачивал, потому что треска эта у каждого в печенках сидела, только ею и кормили… А теперь — попробуй оставь на ночь мешок с рыбой без присмотра!
Но завидовать тому времени, правда, не приходится: тогда зато произвол был. И голыми на снег ставили, и железом били, и в лесу за невыполнение урока целыми бригадами на ночь оставляли, хотя урочная норма иной раз до восьми кубиков на брата доходила. А начальник лага Яков Моисеевич Мороз своим личным приказом без суда и следствия мог расстреливать.
Мороз этот сам был заключенным. Наворошил каких-то делов в Бакинском ГПУ, его и послали с десяткой — порядки наводить. А порядки были совсем веселые: блатная шпана к этому времени работяг вовсе заела. В результате «перековки» и прочих мер… Сидят блатари у костра, а колхозники вкалывают. Но выработку пишут блатным, на стахановский котел, а уж «ишакам» — что останется… Ну, этот Мороз сразу все разглядел и — твердой рукой… К примеру, на разводе, вроде вчерашнего, нарядчик разворачивает бумагу и читает с выражением: «Приказ начальника исправтрудлагеря особого назначения… За систематические кражи, бандитизм и нарушение режима, уклонение от работы приказываю расстрелять!» И дальше список по алфавиту. Кто в том списке помечен, тут же отводится в сторонку…