Сэм Сэвидж - КРИК ЗЕЛЁНОГО ЛЕНИВЦА
Мучительно ломая себе голову, я в конце концов пришел к одной идее на следующие май-апрель, которая, надеюсь, спасет дело: обеспечит необходимые ресурсы и в то же время привлечет к нам внимание читателя. "Мыло" организует уик-энд симпозиумов, лекций, семинаров, чтений. Моя идея — взять подлинно авангардные сочинения и под лозунгом "Чем непонятней, тем интересней" швырнуть их, как перчатку, в лицо изумленной публики. Всё на той же волне я предполагаю пригласить уличных артистов, пусть являются в антрактах, а может быть, и в обеденный перерыв, или это, по-твоему, чересчур? Нежелательно, конечно, чтоб что-то заглушало наши споры, которые, предвижу, будут жаркими и продолжительными, так что лучше, наверно, ограничиться огнеглотателями, жонглерами и тому подобной публикой, а музыкантов не надо, разве что таких каких-нибудь, чуть слышных в утолку, арфисток, что ли. Я долго думал над тем, как это событие назвать. Конференция "Пламенное слово", "Слово живое и мертвое" — как тебе? Или слегка банально? И как по-твоему — может, лучше не конференция, а фестиваль? Вот никак не решу. Хочется передать праздничный дух, но не хочется, чтобы отдавало пошлостью шумной тусовки. Я тут уж месяца два обсуждаю все эти дела, и отклик прямо феерический. Если только мы не станем засиживаться до петухов, ни в какое расписание не втиснуть всё то, что нам напредлагали. Прямо поразительно, как общество изголодалось по чему-нибудь подобному. Хотя по-прежнему висит в воздухе большой вопрос, а именно: имя лица, которое будет произносить тронную речь. Эта речь вместе с последующим банкетом и торжественными танцами — наиглавнейший пункт во всей программе. В Гранд-отеле как раз навели лоск на великолепный старый Гуверовский бальный зал, и, говорят, кое-какие оркестры здесь очень недурны (сам я музыку не очень слушаю). Мне поступает куча самых несообразных предложений насчет того, кто эту речь произнесет, но я отвечаю только уклончивым кивком. Все потому, что с самого начала имел в виду тебя, но никого в свой замысел не посвящаю: на всякий случай, мало ли, вдруг ты как раз на ту неделю ангажирован. Заранее заплатить я тебе ничего не смогу, но обещаю покрыть дорожные расходы плюс скромный гонорар постскриптум. Твое присутствие придаст всему фестивалю явно провокативную нотку. Конечно, наши местные пресловутые деятели искусства предпочли бы испытанного боевого коня вроде Нормана Мейлера[4], а то и похуже, очковтирателя, шишку на ровном месте, как, скажем, Марк Куиллер. Помню, как ты измывался над списком бестселлеров в "Нью-Йорк таймс" — ты это называл "позорный лист" — и как, ободренный нашим хохотом и криками, ты каждое воскресенье вскакивал на стол в нашей кантине и вслух декламировал весь список, произнося названия со своей этой псевдооксфордской растяжкой, от которой мы буквально подыхали со смеху. При таком произношении все названия звучат предельно по-идиотски. Да уж, я сильно сомневаюсь, что ты читал "Тайную жизнь эха", последнюю стряпню Марка. Учитывая хорошо известные литературные склонности обвиняемого, я ничуть не удивился, обнаружив, что меню все то же: салат из мягкого порно с псевдофилософской жвачкой. Совокупятся, потом порассуждают о Смысле Истории. Призрак Эррола Флинна[5] по его милости является давать советы насчет дресскода балбесу из бедной рабочей среды, которого за выигрышную морду и хорошие мозги берут на службу в шикарный банк. В комнатке с ним рядом обитает некая Нина — ноги длинны, ум короток и "влажное влагалище" (цитирую буквально). Ну, что тебе еще сказать? Войска готовы к бою. Препояшь свои чресла, Уилли, и приезжай в апреле к нам.
Всего тебе всего.
Энди Уиттакер.
*Милый Дальберг,
Потратил весь вчерашний день и сегодня еще полдня на твою рукопись. Хотел дочитать до конца, прежде чем тебе писать, но нет, не получается. Просто не знаю, что и сказать кроме того, что это совсем не то, чего я ожидал, а ожидал я чего-нибудь хоть сколько-нибудь напоминающего прежние твои опыты. Читать этот твой новый материал — все равно что продираться сквозь груды мокрой шпатлевки. Кончишь одну бесконечную фразу без всяких признаков подлежащего или сказуемого на горизонте, благополучно доберешься наконец до точки и думаешь: нет, на следующую фразу не будет мочи, просто силы воли никакой не хватит эдак выдирать из слякоти заляпанный сапог и снова тащить его в ту же слякоть, — ну и, наконец, действительно изнемогаешь, всё, рукопись скользит на пол с твоих колен. Что случилось с тем крепким пареньком, который рассказывал те крепкие истории о своем житье-бытье в приказчиках скобяной лавки? Что бы мы ни печатали, годами мы не получали столько благодарных откликов, как после твоего "Везенья по сходной цене". Я тебе, по-моему, говорил. Конечно, и тогда не обошлось без вполне предсказуемых укусов от нудных динозавров из "Новостей искусства". Я ни в коем случае не послал бы тебе ту вырезку, если бы хоть на минуту заподозрил, что ты примешь мою посылку за что-нибудь иное, кроме сверхудачной шутки. Когда этим людям нравится твоя работа, Даль, вот когда следует расстраиваться. Поверь, эта твоя картинка: жена хозяина взваливает на грузовик пудовый мешок цемента — просто пальчики оближешь. Да, вот именно, был стиль. Что бы ты ни описывал — трудное ли движение поршня, легкое ли скольжение лебедки, — стиль был холодный и простой, но в нем чувствовался накал. А то, что у тебя не изощренная, не набитая рука, шло тебе только на пользу. Так бы, наверно, писал Хемингуэй, не получи он высшего образования. Признаюсь, я и сам завидовал твоей грубой силе, подлинности твоего голоса, я даже думал: вот бы и мне писать как он. С сожалением возвращаю тебе рукопись.
Энди.
*Только сейчас до меня начинает доходить, что со мной творится неладное. Простые вещи — стулья, столы, деревья, мои собственные руки — стали как будто ближе, чем были раньше. Цвета ярче, очертания резче. Этот процесс шел исподволь, он развивался последние несколько недель, а я не замечал. И вместе с тем пришел немыслимый покой. Может, я наконец перестрадал уход Джолли. Оглядываясь назад, теперь я вижу, что у меня, наверно, была самая настоящая, клиническая депрессия. Только теперь, задним числом, я вижу ясно, как одиноко я жил, почти никогда не вылезал в ресторан, в кино, так, разве что пройдусь наедине с самим собой по парку. Просто открывал дома консервные банки. И самое ужасное, месяца через два я стал есть уже прямо из этих банок, стою на кухне, вычерпываю ложкой, а после оставляю банку на столе. А теперь вот мураши явились, просто миллионы мурашей. Одно естественно проистекает из другого. И конечно, я не был приятен в общении. Я был в общении ужасен, теперь я понимаю. И после нескольких слабых попыток знакомые, естественно, совсем перестали меня приглашать, очень им интересно смотреть, как я сижу перед ними весь во мраке. Мысль, очевидно, была проста: раз он не в состоянии нас развлекать, значит, пошел он к черту. Меня начали мучить, как теперь я понимаю, прямо-таки параноидальные идеи. Я решил, что наши так называемые лучшие друзья, все эти Уиллингэмы, все эти Претские, никогда меня не любили, а хотели они видеть у себя исключительно Джолли, я же был досадным приложением, таким крайне непривлекательным старым родственником, которого она вынуждена с собой таскать. Интересно, что бы они теперь сказали, доведись им увидеть моих мурашей? Ну а с другой стороны, сам-то я — как я себя вел в тех немногих случаях, когда меня все-таки приглашали? Сидел и возил вилкой по тарелке. Кажется, я бубнил. Так и слышу; бубню, сижу в конце стола и бубню, бубню, остановиться не могу, слова все льются, без выражения, мутным потоком. Помню, раз поднимаю глаза от тарелки и вижу: Карен кидает многозначительный взгляд Джону, и тот утыкается глазами в свою тарелку. Многозначительный взгляд, да, но я же не понял его значения. Господи, как же, придя домой, я их обоих ненавидел! Ненавидел за то, что по их милости оказался бубнящим идиотом, нет, хуже, полным занудой. Зато теперь я снова в себе чувствую способность писать, писать, да, фразы так и струятся. Только подставляй лист и читай, читай, читай.
*Милая Джолли,
Бывает, тоска растекается по всей неделе как желе, а на следующей неделе, глядишь, счастье сияет на каждой блестящей пуговке (я имею в виду дни). Помнишь, когда папа умер наконец и нам достались эти здания, помнишь, как нам казалось, что теперь-то все у нас пойдет прекрасно? Станем как Леонард и Вирджиния Вулф, только наоборот — ты будешь занята книгоиздательством, а я, наверху, знай себе выдавать романы. Смешно, правда? Или, возможно, это были Сартр с Симоной[6]. Теперь вспоминаю это все, нас с тобой, мои фантазии, разбитые мечты и только криво усмехаюсь.