Юханнес Трап-Мейер - Смерть Анакреона
Они сняли квартиру, роскошную новую квартиру. Она вела хозяйство, и вела его умело. Все было хорошо. Она продолжала, как и прежде, порхать по жизни. В ней неугасимо жил интерес узнавания нового, новых людей, и она вела себя свободно, несмотря на влюбленность. Но ее муж никогда, ни на секунду не имел повода ревновать ее. Она, несмотря ни на что, слишком любила его и слишком была верна ему в своей любви. Она думала, что любовь будет длиться вечно, верила в нее всеми фибрами своей души. И она отдавалась ему, исходя из этой веры.
Но вскоре пришло знание, к которому постепенно приходят абсолютно все, — любовь не разрастается, во всяком случае чисто внешне. И еще одно обстоятельство имело значение в их отношениях: в ее любви было столь много чисто человеческого, что могло развиваться, улучшаться, если бы он обратил внимание, заинтересовался… Но он не замечал, знать не желал.
Молодой была ее любовь и незрелой, и она предалась ей со всей безудержностью, со всей страстностью, оказавшейся опасной для нее самой. И он, который был старше, принял ее такой, какой она была. Он делал с ней, что хотел. Ни разу не удосужился подумать о ее достоинстве. Не был с нею осторожен, ни разу не предупредил об осадке, который остается на дне всякой любовной истории.
Естественно, что грубое вышло у него наружу, когда вершина в любви была достигнута и страсть пошла на убыль. Это ее ранило, это ее больно задело, но она была далека от понимания причины происходящего. Она продолжала подчиняться ему. И чтобы повысить любовный жар в ней, он обучал ее разным, по большей части несимпатичным способам искусства любви. Она ожесточилась. Но не отдавала себе отчета. И она страдала, страдала на свой лад. Первое, что пробудило ее к действительности, это его явное, полное безразличие к ошибочным проявлениям ее характера, казавшимся ей самой безобразными и постыдными. Было больно и обидно, особенно, оттого что сама она поступала иначе. Когда она видела его ошибки, она старалась понять их, объяснить, прикрыть их. Защищала его от него самого. Он же только привычно кивал головой и равнодушно улыбался. Она не понимала, как можно оставаться безучастным, когда любимый человек так или иначе заблуждается, ошибается, причем грубо: «Ах, не все ли равно, в конце концов, и это тоже любовь, если один лишь проявляет благородство». Защищают ли или отвергают, говорят с добром, поддерживают, помогают, делают все возможное? Осторожная рука, стыдливость, деликатность в откровенности. Проявление человеколюбия? Что делать, если один влюблен и видит, что любимый человек спотыкается, совершает одну ошибку за другой, но остается все же сторонним наблюдателем, не желает подавлять его самоуважение?
Человек, проявивший однажды благородную деликатность, такт по отношению к другому, но не возжелавший защитить того от самого себя, помочь ему, может оказаться причиной страданий, хотя чувства все равно трепещут благодарностью от выказанного внимания, когда он вспоминает о нем год спустя, много, много раз.
Суть не в глупых ошибках, просто их нельзя обращать против другого.
И когда она однажды хотела спросить, хотела защищаться, сказать это, хотела молить за себя: «Не насмехайся надо мной так, не делай этого, помоги лучше!» — она была оскорблена в своем человеческом достоинстве, как она думала, потому что она вкладывала в их отношения всю себя, всю душу, а он принимал это как должное, равнодушно. Она не смела говорить открыто, боялась, что он не поверит ей!
Внутренне она надеялась, что еще есть надежда на спасение. Но она пугалась его взгляда, боялась его грубой усмешки. Несколько раз она почти уже была готова сказать: «Если мы сумели вместе нечто построить, мы никогда не сможем просто так разрушить созданное нами, давай же защищать друг друга, давай будем благородными, давай будем взаимно помогать друг другу. Не так, как сейчас. Если ты не изменишься, я не выдержу, я погибну».
Между тем влюбленность проходила, праздничное опьянение исчезало, и он не деликатничал более. Часто, часто она думала о том, что надо, наконец, сказать ему правду, объясниться с ним начистоту. Но подходящего случая как бы не представлялось: то они были в гостях и возвращались поздно, разгоряченные праздником и вином, то занимались дома хозяйством. Она пережила несколько неуемных жестоких часов, таких, когда любовь идет к закату, а потом махнула рукой и пустила все на самотек.
Она не понимала, что он был еще влюблен, даже очень влюблен, что он любил ее грубо, похотливо, как вообще может любить мужская натура.
Внешне по ней ничего нельзя было заметить. Стыд свой она искусно скрывала, не хотела лишних разговоров, широкой огласки. Никому и в голову не могло прийти, что она несчастна. Так было, пока они жили в Кристиании. Жили на широкую ногу, с приглашениями и визитами. Шумно и открыто. Знакомые лишь головой качали и говорили: «Не скажешь, глядя на нее, что она замужем. Вечная Лалла!» Казалось, ей все давалось легко — ни забот, ни тревог, они будто обходили ее стороной. Будто между прочим она родила второго ребенка и продолжала дальше, в своем духе.
В эти годы она превратила обычные беседы с людьми в настоящее искусство. Она умела слушать и выспрашивать. И многие, многие раскрывали себя перед ней, себя и свою жизнь, рассказывали в подробностях то, что было у них на уме. Таким путем она снискала уважение, ей симпатизировали, она познала многозначность жизненного бытия. Все желали, конечно, показать лучшие черты своего характера. Даже известный городской кутила проявил предупредительность в отношении к ней. О нем имели обыкновение говорить, что он тот, кто пережил большинство вечеринок в городе. Импозантный тип, между прочим, с плешью на голове, с ружейной раной на лбу после неудачной попытки покончить жизнь самоубийством, вызванной недостатком денег, но друг выручил из беды. Однажды она сказала ему: «Ты, как всегда, Лapc, при полном параде, блеск и нищета!» С тех пор ее слова стали поговоркой. Но повторяя их, конечно, думали прежде всего о нем.
Потом пришли годы жизни в Гудбраннсдалене. Он получил место управляющего строительством дорог в этом районе. Узнал о назначении утром в конторе, к исполнению обязанностей нужно было приступать незамедлительно. Он колебался: как можно Лаллу оторвать от Кристиании? Кроме того, известие пришло некстати, в самый неподходящий момент — они только что купили дом. Когда он вечером пришел домой, у него наготове было предложение: «Я не останусь там надолго, я буду приезжать и посещать тебя, часто, как только позволит служба». В ответ она только сказала: «Ага, значит снова нам предстоит переезд! Но ничего, справимся!»
Он был благодарен ей, он снова влюбился в нее. Готов был опуститься на колени и благодарить, благодарить. И они переехали. В Кристиании думали приблизительно так, как Рагнвальд Кобру: «Лалла уезжает из города? Не может быть! Ошибка!» Но Лалла нашла себе место в сельской жизни.
Все, что в замужестве не получило воплощения, вдруг как бы вновь ожило, нашло выход — в природе. Дитя города, она оказалась вдруг наедине с природой. Одно впечатление следовало за другим. Впечатления… Незабываемые.
Они приехали в долину в августе, когда пашни начали золотиться. Надвигалась осень. Она с жадностью вбирала в себя настроение каждого дня, прятала его в тайниках души, старалась запомнить надолго, навсегда. Не нашедшая выхода мечтательность ее натуры, испепеленная в супружестве, возродилась в ней. Она снова как бы обрела себя. Она чувствовала непомерную радость, что ее влечение к нему, Рагнвальду Кобру, погасло, и навеки. Страсть ушла, эрос умер, невозвратимо умер. Чувственность замерла. Теперь она чутко прислушивалась к зову собственной души, появилось настроение, бодрое, веселое настроение. И ее внутреннее состояние не зависело теперь нисколько, нисколько от него или от ее отношения к нему. Она выбросила его из головы, из мира чувств, навсегда.
Наступила зима, выпал первый снег, лег толстым покровом на пашни в долине и зеленое жнивье, прикрыл старый коричневый дом. Показывалось солнышко, и снег исчезал. Однажды вот в такой день она стояла у тына старого крестьянского двора и наблюдала, как таял снег, прислушивалась к звонким каплям с крыши… А потом снова снег, снег… Она покидала дом по утрам, брала с собой несколько бутербродов и возвращалась лишь к вечеру. Ходила по дворам, напрашивалась на кофе. Милая и приветливая, она нравилась местным жителям, хотя и совершала глупости, свойственные горожанам, попавшим в сельскую местность. Не хотела войти в комнату и отказывалась от угощения, отдельно садилась на скамью в кухне и съедала взятые в путь бутерброды. И она обращалась со всеми без исключения равно — и с хозяином крестьянского двора, и с его работниками. Для нее все крестьяне были на одно лицо.
Она стала почти фанатичной в своем восторженном преклонении перед природой и в своем стремлении к одиночеству. Она желала быть одинокой. Ту осень она хорошо запомнила. Внизу у реки было много увядшей пожелтевшей осоки. При первой возможности, особенно, когда выпадет снег, она тотчас спускалась к реке, бродила там часами, всматривалась с интересом в красновато-коричневые стебли осоки, примятые под ее ногами и вновь поднимающиеся, словно живые. Снег и жухлая трава вызывали в ней особые чувства, причудливые настроения.