Робер Бобер - Залежалый товар
Вспомните, — сказала она, и все трое прыснули со смеху, — вспомните: «О, вы ошиблись, мсье, / нет у меня головы, / на чем же, по-вашему, я / должен шляпу носить?» И «Без вас» пускается в рассуждения:
— Почему человеческая память неполноценна? Почему люди никогда не помнят того, что знали? Бесспорно, потому, что у них есть тело и память селится там. Почему они иногда говорят: «Я ношу эту песню в глубине сердца», если способны, как мы, спеть ее целиком? Следовательно, память живет там, в сердце? А когда они говорят: «У него большое сердце»? Значит ли это, что там хватает места, чтобы сложить туда воспоминания? А если говорят: «У меня тяжело на сердце», — то значит, наоборот, сердце переполнено и в нем нет места, чтобы принять что-либо новое? А «остаться в сердце» означает не забыть? Но тогда что бы значили слова: с яростью в сердце, голос сердца, смеяться от всего сердца, холодное сердце, золотое сердце, с чистым сердцем, отдаться всем сердцем? Но наверное, не только сердце может иметь память. Посмотрите, откуда выходят слова? Изо рта. А где находится рот? В голове. Как глаза, нос и уши. По поводу головы тоже много чего говорят: пустая голова, светлая голова, сам себе голова, иметь голову на плечах, на свежую голову, а о том, кто плохо соображает, говорят, что он безголовый. А мсье Альбер еще добавляет: у него в голове извилины плохо проглажены. Так что те, у кого есть тело, держат все, что узнали, в сердце и немножко в голове. А что они делают, когда там не остается места? Так вот, они его расчищают. Они стирают одни воспоминания, чтобы принять другие. Вот и все. Я думаю, именно так и происходит. Именно потому, что у людей есть голова и сердце, все, что туда входит, может так же и выйти. Но у нас-то нет тела, все собирается и удерживается вне нас. И то, что называют памятью, нигде не расположено, поэтому не может и уйти.
Наполненным до одури тем, что долгие месяцы гудело внизу, всеми этими нестареющими историями, которые они вынужденно разделяли, им тем не менее не удавалось перешагнуть грань, отделявшую их от людей. Потому что было еще множество вещей, которые предстояло познать.
Так, в этом, столь сильно интригующем их параллельном мире они услышали из уст Шарля, что Жаклин только делает вид, будто счастлива.
Не имея возможности не слушать или, скорее, из страха потеряться среди слов, смысла которых они пока не осознали, жакетки поначалу не слишком внимательно отнеслись к тому, о чем стали размышлять.
Дело было в четверг. Ближе к вечеру. Мсье Альбер отправился за фурнитурой, остальные уже ушли.
В мастерской были только Шарль — ему осталось пришить рукава к «Большим Бульварам» синего цвета — и Жаклин. Она ждала жакетку, чтобы завершить ее отделку и чтобы Леон успел ее прогладить и подготовить к завтрашнему утру. Из-за плотно закрытой двери, отделяющей ателье от квартиры, доносились звуки гитары. Это Рафаэль разбирал песню Феликса Леклерка.
Шарль полагал, что то неистовство, с которым Жаклин распевала песни, и та настойчивость, с которой она рассказывала о своих субботних похождениях, были всего лишь способом забыть какую-то давнюю печальную историю. Он, некогда так любивший, единственный сумел различить то, о чем другие даже не догадывались.
— Постоянно меняя партнеров по танцам, как вы об этом рассказываете, — говорил он Жаклин, — вы не сможете забыть вашу любовную драму. Если, танцуя, вы ищете в других того, кто стал причиной вашей печали, то не обращаете внимания на их глаза. Вы порешили, что следует относиться к ним с безразличием, но тем самым говорите, что у них с вами не может быть никакого будущего. Вы обрекаете на исчезновение всех этих мужчин, вы их не запоминаете и не узнаете. Что вам от них остается? Воспоминания? Да, воспоминания, но они совершенно бесполезны.
У Шарля не было ни малейшего желания проникнуть в тайны Жаклин. Напротив, в его словах скрывалась некая форма уважения, как во время совместной трапезы; Шарль верил, что Жаклин достойна большего, чем все эти минутные объятия, да и те она не собиралась удерживать.
Жаклин подняла глаза на Шарля и после короткого колебания заметила:
— Тем не менее вы никогда не пытались снова жениться, мсье Шарль.
— Я говорю вам о жизни, Жаклин. Любовное страдание, поцелуй, тур вальса, прогулка — все это часть жизни. Мое горе — не любовное. Оно не имеет отношения к жизни.
И, опережая смятение Жаклин, почти сразу спросил:
— Вы знаете «Парижский романс» Шарля Трене?
— Да… кажется, знаю.
— Могли бы напеть начало?
Жаклин так хотелось доставить Шарлю удовольствие, что ее удивление, пришедшее на смену смятению, было почти незаметным. И, словно забыв все только что произошедшее, она запела:
Повстречались они не вчера ли?Можно счастье найти и в печали.И с тех пор, как влюбились они,Улыбались им ночи и дни…
Она продолжала напевать без слов, и Шарль подхватил:
Здесь конец — не любви, но рассказу:Вы навряд ли поверите сразу,Что любили друг друга ониДаже в старости ночи и дни…
Шарль перестал петь, а Жаклин шить. Она была так потрясена, что чуть не бросилась ему в объятья. Но не решилась.
— Вы знаете песни, мсье Шарль? Я впервые слышу, чтобы вы пели.
— Конечно, песни лучше запоминаются, когда их поешь, но я так много их слушал, что в конце концов выучил, а главное, понял, о чем в них говорится. Мне-то яснее ясного, что песни созданы вовсе не для того, чтобы решать проблемы, но порой, когда этого не ждешь, в словах песен оживает прошлое, и даже если иной раз сердце у нас сжимается, мы благодарны им, как верным друзьям.
Жаклин повесила завершенную работу возле гладильного стола Леона, и разговор закончился.
8
Пришел день, когда стало не до песен. Приближался мертвый сезон. А с ним и угроза шаткому положению наших жакеток, хотя они в своем отложенном состоянии об этом и не подумали. Возможно, они чересчур увлеклись постижением окружающего и, невзирая на некоторую тревогу, разлитую в воздухе, перестали замечать, что время-то идет. Они даже не утруждали себя вопросом, долго ли так будет продолжаться.
Пришла пора освобождать место для моделей зимнего сезона; жакетки не были кандидатами на эмиграцию, но их тоже увлек вихрь летних распродаж.
И вот наступило время отбытия. Первого. Того, что особенно запоминается.
Мсье Альбер сделал все, что он делал всегда, — все, как положено. «Не зная весны», «Месье ожидал» и «Без вас» были сняты с плечиков, почищены и отпарены. Их аккуратно уложили в картонные коробки, точь-в-точь как всех тех, что с января поставлялись в Нанси или Безансон, в Шалон-сюр-Сон, в Роан, Гренобль или Динар, Карпантра, Туркуэн или даже в Верден-сюр-ле-Ду, туда, откуда торговый представитель отправлял свои открытки.
Этикетки с их именами были отстегнуты и некоторое время лежали на кроильном столе мсье Альбера, пока тот не положил их в жестяную коробку из-под печенья.
Эмигрировать означает пуститься в новую жизнь, так тоже можно сказать. Во всяком случае, три жакетки слышали, что так однажды говорили в ателье, именно в то время, когда они надеялись покинуть его и еще не знали слова «эмиграция».
Если бы они могли сопротивляться, кричать, сучить или топать ногами, цепляться за стены или за потолок — стали бы они это делать? Они вспоминали, как мечтали о побеге, и эти грезы теперь тоже стали воспоминанием.
Они непрестанно лелеяли в себе это желание, это любопытство: узнать город. Лишь атмосфера поспешного отбытия тревожила их и немного пугала. И все же они знали, что в глубине их боязни таится скрытая надежда.
«То, что с нами происходит, — думали они, — не может быть страданием, ведь такое происходит со всеми. Отбытие — это естественный процесс, потому что касается всех. В нашем случае он несколько задержался, только и всего. Вот остаться здесь навсегда было бы ненормально. Хорошо бы уходить, а потом возвращаться. Уйти, посмотреть и вернуться. Это был бы настоящий жизненный опыт. Но никто никогда не возвращался. А чем становятся, когда не возвращаются? Мы видели, как живут другие, те, кто нас создал. Спокойно, безопасно. Были ли мы прежде достаточно опытны, чтобы встретиться с жизнью? Другой жизнью? Нет, наоборот, мы ни к чему не были подготовлены. А вот теперь пора уходить».
Уйти — значит ли это только сменить место? Нет. Их уносили, чтобы их носили. Поскольку так было со всеми остальными, они долгое время думали, что с ними тоже должно быть так же. И они так об этом мечтали, что отчаивались, оттого что этого не происходит; однако, несмотря на по-прежнему терзающее их любопытство, теперь они стали испытывать нечто подобное страху.
И все же любопытство, кажется, преобладало. Но аромат чая, шум швейных машин, считалки Бетти, песни, звучавшие в ателье, и ночи, когда все затихало, — то, с чем они сжились и что должны были покинуть: это место и эти привычные существа, которых (они понимали!) им больше не доведется увидеть, — будили в них доселе неведомое чувство. Невыносимым было отсутствие выбора. Полгода они жили в лоне семьи, и вдруг все кончилось. От них избавлялись, просто так, чтобы освободить место.