Лиззи Дорон - Почему ты не пришла до войны?
Полицейские оказали ей первую помощь: дали воды и оплеуху, а еще посоветовали обратиться к врачу и попить успокоительное. Придя в поликлинику, Елена стала кричать служащим в регистратуре, что пришла не ради себя, а ради Сареле, которую надо срочно спасать.
Из кабинета в белом халате с серьезным лицом вышел доктор Розентух. Одним уголком рта он придерживал трубку, из которой вился белый дымок, а другим — грозно велел Елене не мешать и убираться.
Елена бежала по улице, кидаясь ко всем и каждому — к хозяину киоска, к продавцу овощной лавки, к соседу, к прохожему:
— Это плохо кончится. Это не Фата Моргана. Помогите Сареле, неужели вы не видите, что происходит?
Дома она пожаловалась мне:
— Что за бардак! Полицейский в роли врача, врач в роли полицейского, и мне еще предлагают лечиться.
Все решили, что Елена, как и Сареле, свихнулась.
А в день казни Эйхмана Сареле наложила на себя руки.
В квартале опять все перемешалось: радость, скорбь, чувство вины. На похороны явились все.
В ту же ночь прах Эйхмана был развеян над морем.
В тот же день похоронили Сареле.
Собравшись с последними силами, Елена перед погребением обратилась к главному раввину с просьбой не хоронить свидетельницу обвинения за оградой, как того требуют правила. Она пыталась объяснить, что это особый случай, нужно принять во внимание все сопутствующие обстоятельства. И религиозные, и общегражданские законы призывают к милосердию, поэтому надо поступить так, как если бы Сареле не согрешила.
Сареле погребли за оградой кладбища, как и было положено. Елена на похороны не пошла.
Радио умолкло, а жизнь по-прежнему продолжалась.
Процесс Эйхмана и безумная Сареле уже не были на повестке дня в нашем квартале.
Ноябрь 1990 годаКо мне подошла медсестра в белоснежной форме, нежно дотронулась до моего правого плеча и сказала:
— Меня зовут Сареле, я здесь дежурю по ночам. Хочу вам кое-что рассказать. Как вы знаете, у Елены совсем помутился рассудок. В последнее время она стала часто меня вызывать — просто не убирает палец со звонка, пока я не приду. Сначала я думала, она хочет пить или у нее что-то болит, но Елена просит лишь о том, чтобы я ее выслушала. Говорит, для нее это важнее всего. И рассказывает мне о женщине, которую называли Фата Морганой, о главном свидетеле в процессе Эйхмана. Ее показания не были занесены в протокол, и ее похоронили за оградой, несмотря на то что она была важнейшим свидетелем обвинения, поскольку лишь на основании ее показаний Эйхман был осужден и повешен. Рассказав это, Елена засыпает без медикаментов. В мою смену она засыпает, только рассказав эту историю.
Один, кто знает
1960–1975 годыПесах. Повсюду вместо занавесок ковры. На бельевых веревках и заборах проветриваются матрацы и одеяла. Для ритуальной уборки на газоны выкладывают домашнюю утварь. Благоухание апельсиновых деревьев смешивается с запахом свежевыкрашенных стен, воздух квартала напоен ароматом весны, хозяйственного мыла и моющих средств.
— В канун Песаха все должно быть новым, — говорили те, кто смиренно нес на себе груз праздничных приготовлений.
Другие ворчали под бременем праздничных хлопот:
— Послал Господь наказание: рабский труд да суета.
И по традиции все спрашивали друг друга:
— Куда на седер[4] пойдете?
И у каждого отыскивался брат или сестра, дядя или другой родственник.
Елена на подобные вопросы всегда отвечала:
— Я буду праздновать седер здесь и повсюду. Сами видите, какие идут приготовления.
И люди делали вывод, что пасхальный вечер Елена проведет в кругу семьи.
Седер. Елена готовила квартиру к празднику. Гасила во всех комнатах свет, закрывала ставни, включала над входной дверью светильник и закрывалась изнутри: соседи должны были думать, что мы уехали. Вечером, когда к соседям приходили гости, в их домах зажигался свет, лучи которого пробивались в непроглядный мрак нашей комнаты. Тьма египетская перемежалась с этим призрачным светом.
Елена проводила седер по своим правилам. На праздничное блюдо она клала мацу, яйца, сельдерей и все, что предписано Агадой, за исключением горьких трав.
— Горечи я наелась на семь колен вперед, — поясняла Елена и каждый год клала вместо трав кусок пирога. — Для Песаха кошерно, — заверяла она.
Стараясь ничего не забыть, Елена сразу объявляла, что пророку Илие мы дверь открывать не будем.
— Мы же знаем, что он не придет, — говорила она и мне, и самой себе. — А что касается афикомана[5], то подарок ты и так получишь. Не смей ничего красть. Впрочем, даже если тебе захочется, тут не у кого.
И каждый год я получала подарок за то, что не крала афикоман.
Потом наступало время Агады. Елена рассказывала об исходе евреев по-своему, каждый год немного иначе. В зависимости от обстоятельств одни детали опускались, другие выходили на первый план.
— Чем отличается эта ночь от остальных? — задавала она традиционный для седера вопрос и сама же отвечала: — Да всем, всем отличается.
Звук ее голоса постепенно нарастал:
— Египтяне издевались над нами, угнетали нас… и мы стенали… Из заточения взывала я к Господу.
Елена плакала, потому что в ее Агаде все было не так, как много веков назад в Египте, Бог не слышал мольбу, и к рассказу о самом исходе Елена переходила не сразу.
— Мой долг рассказать тебе об исходе из Египта, Элизабет, чтобы ты во все дни своей жизни помнила, как я исходила из Египта.
И она рассказывала, что там, в далекой стране, в большом городе, седер проходил совсем по-другому. Во главе стола восседал уважаемый, мудрый человек, прекрасный, как Моисей, мудрый, как Маймонид, знавший Тору и все тайны Агады. У него были жена и семеро детей.
Все детки удались на славу: голубоглазые, светловолосые, высокие, стройные, совсем непохожие на евреев. Каждый из них мог стать поэтом, ученым, исследователем.
— Каждый из них мог стать кем-то великим, понимаешь? — спрашивала она таким тоном, словно это был один из четырех вопросов Агады.
Закрыв глаза, Елена вызывала в памяти знакомые образы.
— Вот Пепа, будущий врач, а это Мендл, летчик; тут и Сареле, редкая красавица, и Фрида, лучшая учительница.
Вдруг она с испугом обрывала себя и, хотя глаза были все еще закрыты, взволнованно восклицала:
— Я больше не вижу их, я больше ничего не помню! Почему они не выросли? Почему спустя столько лет они выглядят по-прежнему?
Открыв глаза, Елена продолжала рассказ, но водоворот тоски все глубже затягивал ее.
— Отец, похожий на Моисея и мудрый, как Маймонид, был особенным человеком. Он не делал разницы между знатным и бедным, между злым и умным, он любил людей больше, чем любит их Бог… — Она повторила: — Любил больше, чем любит их Бог. Он любил всех.
И каждому члену семьи Елена приносила стул, тарелку, нож с вилкой, салфетку и поминальную свечу.
— Говорят, дать пищу голодному — доброе дело, так, может, кто-нибудь придет. Стул, тарелка, салфетка… я знаю, что это не имеет отношения к реальности, только к вероятности.
Она вздыхала с горечью, в которой еще теплилась надежда. Так трапеза продолжалась до глубокой ночи, «и в этот день ты должна поведать своей дочери», в день, когда смешались чудо, кошмарный сон и явь, тени от поминальных свечей и лучи света из соседских домов.
Каждый год, когда приходила пора традиционной для седера песни «Один, кто знает», Елена вздыхала и спрашивала:
— Почему же не два, почему не два?
Она поясняла свой вопрос:
— Наш Бог допустил ошибку, и нет никого, кто мог бы ее исправить.
И с горечью добавляла:
— Как жаль, что один, а не больше, как жаль.
Елена включала свет, пасхальный вечер подходил к концу.
На следующий день она рассказывала, какой чудесный седер она провела и как интересно было повидаться со всей семьей.
1980–1990 годыДаже спустя много лет на каждое мое приглашение Елена отвечала:
— Спасибо, Элизабет, я бы приехала, но ты ведь знаешь, я уже приглашена, это мой долг, я не могу.
И поскольку я это знала, то сама приезжала к ней.
У соседей, как всегда, горел свет, а у нас в комнате, как всегда, стояли сумерки, и никто так и не постучал в дверь.
Свобода
В первые дни четвертого класса наша кухня превратилась в мастерскую. Вместо посуды и столовых приборов я разложила на столе карандаши, краски, кисти, ластики, мелки и бумагу. Наблюдая за моими приготовлениями, Елена поинтересовалась, что значит весь этот бардак.
— Домашние задания для Виареджо, нашего нового учителя по изобразительному искусству, — не отрываясь, ответила я.
Она с настороженностью следила, как я рисовала портреты.