Мюриэл Спарк - Жемчужная Тень
ДУШЕПРИКАЗЧИЦА
© Перевод. У. Сапцина, 2011.
После смерти моего дяди его рукописи были переданы в университетский фонд — все, кроме одной. Вместе с рукописями увезли и переписку, и всю его библиотеку. Седовласый мужчина и девушка приехали и осмотрели его кабинет. На все это найдутся желающие, сказали они, за все дадут хорошую цену, если я разрешу продать обстановку целиком — его кресло, письменный стол, ковер, даже пепельницы. Я согласилась. Из ящиков стола я ничего не вынимала, в них все осталось, как при дяде, — и флакон либриума[2], и ржавая бритва.
Мой дядя умер так: он рыбачил, сидя на берегу реки. Ближе к вечеру мимо прошел какой-то человек, потом — молодая пара, которая увлекалась керамикой. Как сказали все они впоследствии, в ожидании поклевки дядя сидел так мирно, что его не решились беспокоить. Наступила ночь, мимо прошли полковник с женой, возвращающиеся домой после ежедневной прогулки. Они заметили, что мой дядя что-то засиделся на берегу, и подошли к нему. По мнению врача, к тому времени он уже был мертв два или два с половиной часа. Рыба по-прежнему теребила наживку. Оказалось, дядя скончался от умеренно сильного сердечного приступа. Умеренность была свойственна всем поступкам моего дяди, этим они и отличались от его литературных трудов. А может, отличие и не было столь значительным. Его считали человеком «не от мира сего», поэтому никто не знал, что происходит там, в его мире. И потом, он не так давно вернулся из поездки в Лондон. Как говорится, чужая душа — потемки.
Он и сам считал себя человеком «не от мира сего». Однажды он сказал, что если бы можно было представить современную литературу в виде картины, например, Брейгеля-старшего, на переднем плане были бы изображены люди, занятые всевозможными делами, — яркие, многоцветные, они ели бы, воровали, совокуплялись, смеялись, ухаживали друг за другом, испражнялись, закалывали друг друга ножами, торговали, лазили по деревьям. А вдалеке, по другую сторону обширной равнины, стоял бы он — пылинка на горизонте, вечно отдаляющаяся и неизменная, необходимый и таинственный компонент полотна, всегда остающийся на прежнем месте, неустранимый и незаменимый, далекая пылинка, которая при ближайшем рассмотрении оказывается всего лишь смутной фигурой, бредущей прочь.
Я не дура, и он об этом знал. Поначалу сомневался, однако ему хватило семи месяцев, чтобы признать этот Факт. Я бросила работу в правительственном учреждении Эдинбурга, — работу, на которой мне светила пенсия, — чтобы приехать сюда, в пустой дом среди холмов Пентленд-Хиллза, составить компанию дяде и заботиться о нем. Видимо, предлагая мне это, он рассчитывал найти еще одну Элейн. Он и представить себе не мог, сколько преимуществ перед Элейн окажется у меня. Неприглядная правда заключалась в том, что Элейн была его любовницей. «Моя гражданская жена», — называл ее дядя, объясняя, что в Шотландии по традиции считают женой женщину, с которой живут. Как будто я не знала весь этот фольклор XIX века и давно забытые обычаи. В наше время мало трижды повторить «беру тебя в жены», чтобы женщина считалась твоей женой. Конечно, дядя был талант и личность, этого у него не отнимешь. Так или иначе, Элейн умерла, а через месяц сюда прибыла я. За месяц я успела превратить в порядок большую часть домашнего хаоса. Дядя звал меня шотландской девушкой-пуританкой: в сорок один год приятно вновь слышать, как тебя называют «девушкой», а против причисления к шотландцам и пуританам я не возражала, потому что гордилась происхождением и считала себя патриоткой. Дядя произносил эти слова с особенной улыбкой, поэтому я не знала, какой смысл он вкладывает в них. Говорили, что ту же улыбку увидели у него на лице, когда нашли его мертвым с удочкой в руке.
«Назначаю мою племянницу, Сюзан Кайл, своей душеприказчицей, единственной исполнительницей моей воли во всем, что касается литературного наследия». Неудивительно, что такое решение он принял после того, как я прожила у него три месяца. Вероятно, впервые за всю дядину жизнь его бумаги были приведены в порядок. Я съездила в Эдинбург, закупила каталожные ящики и коробки, заполнила их горами бумаг и каждый снабдила этикеткой. В таких делах я знаю толк. Никто не смог бы уличить меня в том, что письмо от Энгуса Уилсона или Сола Бэлоу я храню в ящике с пометкой «У» или «Б», рядом с корреспонденцией каких-нибудь заурядных мисс Мэри Уайтлоу или миссис Джонатан Браун. Я понимала ценность первых из перечисленных документов, поэтому держала их в пухлых папках с письмами выдающихся людей. Поэтому вскоре дядя заявил: «Сюзан, теперь мне больше нечем заняться, кроме как умереть». Заявление показалось мне слишком напыщенным, о чем я и сказала ему. Но я видела, что он невольно восхищается моим здравомыслием. Он говорил: «Ты напоминаешь мне мою мать, которая даже саван приготовила себе заранее». Его мать, Дженет Кайл, приходилась мне бабушкой. И вправду, почему ей было не сесть и не сшить себе саван? В те времена многие изнывали от безделья, и если сейчас я поддерживала порядок в доме и следила за бумагами дяди сама, с помощью одной только миссис Доналдсон, приходившей по утрам трижды в неделю, то моей бабушке помогали четыре пары рук в доме и три — вне дома. После бабушкиной смерти остальные родственники сюда не наведывались, потому что с дядей жила Элейн.
Имущество было разделено между всеми родственниками, а распоряжаться литературным наследием доверили только мне. Теперь я одна имела право решать, как поступить с дядиным архивом. Хорошо, что я давно разобрала его и подготовила к продаже. Покупатели пришли и забрали весь архив, всю переписку и рукописи, за исключением одной. Той, которую я оставила себе. Это была рукопись недописанного романа, того самого, над которым дядя работал перед самой смертью. Я подумала: а почему бы мне не дописать его самой и не опубликовать? Я не дура, дядя наверняка уже знал, чем закончится книга. Его писем я не читала: последние несколько месяцев я только тем и была занята, что сортировала их и раскладывала по ящикам. Надо бы прочитать рукопись, и если получится — придумать для нее финал. Десять глав уже готовы. Дядя говорил, что осталась всего одна, последняя. Поэтому людям из фонда я ни слова не сказала о незаконченной рукописи, только порадовалась, когда они увезли из дома бумаги. И вызвала маляров, чтобы перекрасили кабинет. Миссис Доналдсон призналась, что еще никогда не видела дядино жилище настолько похожим на настоящий дом.
По дядиному завещанию я унаследовала дом и теперь планировала летом пускать в комнаты туристов, предлагая ночлег и завтрак. А в ожидании лета — прочитать незаконченную рукопись, потому что шел апрель, а я не из тех, кто привык сидеть сложа руки. Я научилась разбирать дядин почерк, который по-старинному красиво смотрелся на странице, хотя она и пестрела помарками. В последние месяцы жизни дядя обрел в моем лице истинное сокровище, но часто повторял, что я похожа на справочник без указателя: все сведения собраны вместе, а как искать их — непонятно. В ответ я просила объяснить, какие сведения ему удалось почерпнуть от Элейн, которая ни разу в жизни не сдала ни единого экзамена.
Последняя дядина книга была нетипичной для него, действие в ней происходило в XVII веке здесь, среди холмов Пентленд-Хиллза. Однажды он объяснил мне, что пишет трагическую, почти жестокую историю, которую проще уложить в рамки исторического романа. Это рассказ о постепенном разоблачении и окончательной поимке одной ведьмы, и я, читая роман, понимала, что дядя не шутил, называя его трагическим и жестоким; он часто заговаривал о том, что пугало и тревожило меня — сама не знаю почему. К десятой главе судебный процесс над ведьмой в Эдинбурге не достиг и середины. Ее судьба всецело зависела от одиннадцатой главы и от переговоров, которые вели за кулисами противоборствующие стороны, участники интриги. Готовясь к работе над этим романом, дядя собрал целый ворох записей, и я оставила их себе вместе с рукописью. Но ничто в них не указывало, как дядя намеревался решить судьбу ведьмы — ее звали Эдит, но это так, к слову. Я убрала тетради и кипы бумаги, потому что после смерти моего прославленного дяди мне пришлось заниматься и другими делами. Рукопись романа представляла собой двенадцать тетрадей: одиннадцать исписанных полностью и двенадцатую — с двумя израсходованными страницами; все прочие были чисты, и я в этом сразу убедилась. Две заполненных относились к десятой главе, вверху третьей страницы было написано «Глава 11». Я пролистала эту тетрадь до конца, чтобы удостовериться, что дядя не оставил в ней записей о предполагаемом продолжении: нет, все страницы остались чистыми. Я собрала двенадцать тетрадей вместе с разрозненными листами записей и сложила в ящик массивного комода красного дерева, стоящего в столовой.