Александр Иличевский - Небозём на колесе
Проснувшись, увидел, что в вагоне горят вполнакала несколько лампочек и что в моем отделении сидит пожилая женщина: кормит с ладони котлетой путешествующего электричкой пса.
Пес, как все бездомные собаки, брал пищу осторожно и тут же пятился в проход. Сглотнув, качнувшись – клал морду на колени снова.
Вскоре выяснилось, что я проспал свою станцию и придется теперь два перегона идти по шпалам вспять, поскольку уже половина первого, а последняя электричка на Москву здесь не останавливается, и если проехать еще дальше, то неизвестно, успею ли на следующей перебежать на ту сторону, потому что впритык и вот-вот встречная повстречается с нами, и тогда мой путь – уже наверняка – удлинится еще на несколько километров.
Поезд нахрапом затормозил и, дернувшись, остановился.
Я сошел на платформу, огляделся: на этой станции я вышел один. Двери электрички решительно закрылись, тут же открылись и вновь, как отрезав, хлопнули.
Грохоча и воя, разболтанно промчалась последняя московская электричка.
Я двинулся в еще теплую, огромную ясностью ночь. В пристанционных огородах узкими ручейками между грядок медленно жил и струился низкий туман. Я спустился с платформы в плотную тень деревьев, чтобы нащупать тропинку, ведущую вдоль железнодорожной насыпи, и мне стало страшно. Привидевшееся не то во сне, не то в облаке нервной сверхчувствительности – оказалось настолько вычурным и мощным, что постепенно стало приобретать отчетливую ясность сбывшегося сновидения.
Я быстро шел под луной, и она настойчиво двигалась за мною, как если бы была предметом размышлений. Мой быстрый ход был похож на замедляющийся бег.
Я давно миновал картофельные поля, тянувшиеся вдоль насыпи. Лес приблизился вплотную. Если тропинка слишком уводила в сторону, я выбирался на рельсы и шел, препинаясь, по шпалам, пока она снова не выныривала из чащи. Ночь была теплая, то там, то здесь вдруг запевали птицы. Скоро мне повстречалась пущенная когда-то под откос старая дрезина. Сутулая плавная ветла шатром растекалась над ней. На покосившейся крыше дощатой кабинки сидела парочка. Они тесно целовались. Парень вздрогнул и развязно попросил у меня закурить. Я – уже на ходу – просто так спросил, далеко ли до станции...
Добравшись, я обнаружил, что приятель мой уже спит. Я не стал его будить. На веранде стояло пружинистое кресло-качалка, и я осторожно, стараясь не раскачиваться и не шуметь, забрался в него и укрылся стянутой с топчана шинелью.
Спать не хотелось. Из приоткрытой в сад двери крались замирающие настороже ночные шорохи. Вязко шлепнулась, стрекотнув сквозь листву, запоздавшая слива. Я любил здесь бывать и хорошо все знал. Дача была очень древней – 1890-х годов постройки. Мне нравился ее дремучий, почти заглохший сад. В старой беседке, едва устоявшей под натиском зарослей вишни, черемухи, сирени, – от лета к лету, словно сложный говорящий иероглиф, таинственно менялся узор, составленный из муравьиных дорожек. На чердаке под кипами старых журналов и башен из книг лежал в кожаном футляре голландский – громадный, как кукольный театр, – аппарат для съемки на дагерротипы. Пустив внутрь колечко сигаретного дыма, можно было видеть, как в опрокинутые кверху тягой, клубящиеся пряди вбиралось – сначала дико кривляясь и потом медленно оживая – изображение лица, до того лежавшее перевернутым плоским пятном на экране...
В одной из дальних комнат, в шкафу с проломленной задней стенкой, висели старые, брошенные сытой молью платья: с обвисшими – цвета растворенного в топленом молоке праха – брюссельскими кружевами, все в полуобрушенных рюшечках и сложных аппликациях; под их висячим ворохом, на дне, таилась заветная шкатулка со сломанной противной музыкой, набитая пачками желтых писем и картонных черно-белых открыток, присыпанных световой пудрой ретуши – с видами Альп, Апеннин, Венеции, Праги, Парижа; штемпеля их, как мутные окуляры, расплывчато содержали виды страшно далеких чисел: 10, 14, 17, 20, 27, 33, 59, 64...
Последовательность этих расплывшихся, кривляющихся оттисков странно напоминала мне мучительную эволюцию радужной оболочки зрачка неведомого наблюдателя времени... Зрачка, в чьих московских корчах растягивались зевки безобразных лакун площадей, снесенных кварталов, прорезывались шрамы проспектов, проступали рожицы в изменяющейся кутерьме переулков... Письма семнадцатого года адресовались в Иркутск.
Вдруг шорохи возобновились. Я завернулся плотнее.
Старый знакомый – мышонок Васька, вот уже третий год остававшийся мышонком (среди мышей тоже встречаются карлики), выбрался из-под буфета и, поклацав по темноте коготками, теперь умывался перед своей мисочкой с просом и кусочками сыра, весь – словно его обмакнули – отливая лунным светом, рассеянным на кончиках волосков его шерстки. Живой, подвижный серебряный комочек.
Собираясь закурить, я достал из нагрудного кармана Zipp’у и сигареты. Вдруг кто-то заглянул в ячейку веранды и отстранился. Лицо, почерневшее под скобкой ладони, прижалось к стеклу на несколько мгновений.
Я обмер, метнул в эту рожу зажженной зажигалкой и выскочил на крыльцо.
Никого. Зажигалка горела в траве. Нижние ветви старой яблони раскачивались широко, как если бы с них слетела тяжелая птица. Я поднял зажигалку. В мокрой траве, пролившись длинными осколками, блестело стекло. Тишина. Застывший туман, напитанный лунным светом, прикрыл траву у забора и грядки клубники. Упало яблоко, прошелестев, как пуля сквозь одежду, через листья. В конце июля самопад?! И тут я догадался посмотреть наверх...
Там что-то крупное сидело и, подбоченясь, складывало крылья, опасливо при этом – бочком, бочком – перебираясь вдоль толстой ветви – туда, где гуще и темнее. Я четко видел снизу его профиль: с короткой шеей – длинный нос, горбатый, как у грифа, корпус...
Страх захватил мои мышцы, когда это существо, увесисто столкнув себя с насеста, вдруг ринулось сквозь крону и, плюхнувшись в траву, рвануло шаром через охапки клумб – с пионами, настурцией, фиалкой, куда-то вглубь, заранее теплицу огибая.
На веранде зажегся свет – проснулся Серега. Я объяснил, что кто-то был, наверно, вор. Он кивнул: «Деревенские шалят».
Валерьянки не оказалось, и я опорожнил пузырек настойки пустырника.
Остаток ночи мы провели вместе на веранде. Пили чай и поглощали вчерашние пенки от клубничного варенья: безработная мать Сереги, оттрубив дачную вахту, по уговору, отправлялась на выходные в Москву.
На рассвете пошли купаться. Я долго нежился по течению на спине. Сквозь прорехи в еще плотном тумане казалось, что я сплавляюсь полого в разливающееся зарею небо.
Возвращаясь, я сплавал на тот берег, так что купанье меня взбодрило вполне.
Мы переминались с ноги на ногу на каменистом берегу, обсыхая. Выше по течению подавала гудки баржа. Наконец она смутно показалась из-за поворота. Баржа шла медленно, сомневаясь в фарватере. Я вдруг заметил, как от мощного гудка разлетелись верхние слои тумана.
Я сжал кулаки, подумав: если бы только криком я мог бы хоть немного разогнать свой личный туман, застлавший жизнь.
Серега торопился: через час ему нужно было встречать на станции подругу, и мы, стремясь разогнать озноб, рванули наперегонки в гору.Глава 2. Куколка
Раньше я почему-то не замечал, что горбун пахнет чем-то химическим. Да – он пах. Он был опрятен, но все-таки распространял запах: так пахнут больные люди и доктора – лекарствами, больницей. После объяснения я весь день приходил в себя. Точнее, то приходил, то снова отдалялся, мучительно пытаясь сосредоточиться, внушив себе, что касательство происходящего ко мне имеет лишь случайный смысл. Но ничего не выходило: размышления рано или поздно стопорились, и их осторожная логика разлеталась в пух и прах, будто нарвавшись на мину. Миной этой было допущение, что сон, привидевшийся мне тогда, в электричке, несет в себе крупицу истины. Не важно какой – истину символа или факта: жить с этим было невозможно. Умозрительные саперные работы ни к какому результату не приводили: густая путаница раздумий напоминала шахматную игру вслепую, где не только была неизвестна моя – заведомо проигрышная – позиция, но еще и на самой игровой доске не хватало нескольких полей. Попытка нащупать их содержимое приводила к тому, что начинало мерещиться черт знает что, и я бежал из этого места; но из темных клеток что-то рвалось, цепляясь, вслед – и еще долго пульсировало в мозжечке, будто в нем плясала фурия мигрени.
Наконец, придя к выводу, что разрешить кошмар можно только действием, я успокоился и стал обдумывать, как следует вести себя в поездке. Решил: долго разбираться с ней не буду, заберу письмо и задам стрекача. Вот только наличие странного шута в этой истории меня раздражало. Но я решил на первых порах ему – как проводнику – подчиниться и быть паинькой: хотя бы потому, что без него до места не добраться. А после сразу постараюсь от него избавиться. Это первое.