Андрей Дмитраков - Когда приходят ангелы
Я представить себе не мог, что ожидает меня в ближайшее время, но мне казалось, что этот «новенький» именно я, и будет много неприятного и жестокого там, куда мы спешили. И все это неприятное и жестокое набросится, навалится на меня темной грохочущей тьмой. Я мысленно готовился к худшему, несомненно, заслуживая наказания. Я закрывал уши, глаза, но эта бесовская какофония не утихала. Она звучала у меня в голове. По фургону, звеня цепями, носились огромные голографические доберманы. Они, как загнанные, не могли найти выхода, и прыгали сквозь спящего милиционера и исчезали в нем, точно телепортируясь через его тучное тело, в мир иной. В углу мерзкий голографический парнишка в спортивном трико то и дело поднимал стеклянную банку с пивом, кивал, расплескивая пену по фургону, будто хотел выпить за мое здоровье. Или за упокой. Так продолжалось довольно долго, а он не притрагивался к пиву, все поднимал и поднимал банку, а собаки всё бегали и прыгали, прыгали и бегали. Но вот, наконец, мы приехали.
Милиционер и врач проводили меня к стойке регистрации, за стеклом которой, снежной бабой возвышалась и белела сестра-администратор в стерильном колпаке вместо ведра и в очках вместо носа- морковки. Она поинтересовалась у меня, какое сегодня число, день недели, год, дабы определить, куда меня «определить». Экзамен на вменяемость я выдержал с оценкой четыре с плюсом, лишь затрудняясь точно ответить число. Она позвонила по внутреннему телефону и, сообщив о новоприбывшем, запросила санитаров.
Пришли двое парней, похожих на деревенских пьяниц. Один из них, с перевязанной рукой и фиолетовым, щедрым фингалом под глазом всё время оглядывался. А другой, чернявый, был провинциально напыщен и облачен в дерматиновую «рейсерку» и коротенькие брючки со стрелочками, как у Майкла Джексона в начале карьеры. Они провели меня в «приёмник», где я снял свою одежду и переоделся в больничную форму, включавшую в себя клетчатые пижамные штанишки и такую же клетчатую рубаху. Я сдал свои вещи на хранение и мне предложили подписать документ по поводу приема моих ценностей. Руки у меня тряслись так, что вместо автографа я нечаянно «исполнил» на бумаге симпатичного, сочного, веселого жука. Приемщица, увидев мою «роспись», воскликнула: «Вау», – и тут же проверила меня на наличие вшей. А я-то был выкрашен в радикальный черный цвет еще летом на Кавказе. Она и представить себе не могла, что сюда может попасть крашенный. Я пытался ей объяснить, что я музыкант и это новый имидж, но меня не слушали. Оно и понятно, ей много приходилось слышать тут всевозможного бреда. Она машинально прочесала волосы и, обнаружив мою голову ухоженной и вкусно пахнущей шампунем, попросила сдать нательный крестик, дабы его не украли. Я отдавал его с особой горечью. Когда осмотр был завершен, «деревенские конвоиры» повели меня под покровом осенней темноты в отделение.
Шли мы долго. Один из санитаров вел под руки «тяжелого»-больного дедушку, поступившего одновременно со мной. Я плелся вслед за ними со своими ушибленными ребрами. У старика разбита голова, сам в засаленной телогрейке, лицо как у трубочиста, а на ногах китайские разорванные «шлепки». Через каждые двадцать метров шлепки сползали с ног, и старик оставался босиком и бормотал что- то несуразное. Санитар ругался матом, так как ведомый им, долго не мог обуться. Складывалось впечатление, что этот несчастный дедушка не человек, а подвижный рулон рубероида. Мы долго петляли по бесконечным лабиринтам больницы, затем поднялись на пару этажей выше. Все двери, которые попадались по пути, парни открывали странной отмычкой, выполненной из обыкновенной металлической трубки, явно вырванной из больничной койки и, пропуская нас с дедом вперед, тут же запирали за собой двери. Складывалось впечатление, что мы в тюрьме. Поднялись на этаж. Все, что я знал и видел до этой минуты, осталось позади. Точно муха, попавшая в паутину потусторонней реальности, в одну из потаенных подворотен мира, я очутился в бесконечно длинном, погруженном во мрак коридоре отделения, перед столом дежурной медсестры. Она спросила, знаю ли я, где нахожусь. Я знал и потому одобрительно кивнул своей рыжей двухнедельной бородой. Она задала мне еще несколько вопросов, типа: «Сколько у тебя рук?» и «Под каким деревом сидит заяц, когда идет дождь?», – записывая что-то в журнал.
— Сейчас я сделаю тебе укол, и ты будешь спать, — подытожила она. — Ты спокойный? Фокусов не будет?
— Я спокоен как никогда. Сотворите мне, пожалуйста, сон. Это будет самый волшебный фокус.
Она уколола меня в ягодицу «болючим» препаратом и проводила в палату № 11. В этой палате почти никогда не бывает свободных коек. Попадают сюда обычно в невменяемом во всех отношениях состоянии, зачастую, в сопровождении сотрудников милиции. Этот безумный конвейер работает без остановок. Буйных, полупомешанных, непредсказуемых санитары тут же привязывают к кровати, и некоторые из них бьются в конвульсиях, извиваясь и крича до тех пор, пока сногсшибательный, умопомрачительный, «сонный» укол не начинает действовать. И тогда они просто отключаются. Я бы назвал этот сон спасительным провалом сознания.
Я, шатаясь, поплелся за сестрой, буквально рухнул в постель и впервые за последние трое суток забылся.
2Глаза открылись внезапно, точно форточки при порыве ветра. Осторожно огляделся. Белый свет сразу стал не мил. Голубоватые, голые стены словно сдавили с четырех сторон невидимыми тисками, потолок невыносимо чужой и белый надгробной плитой приплющил сверху.
На соседних койках − неподвижные коконы укутанных в одеяло тел. Чуть правее — связанный по рукам и ногам бился и орал, точно в агонии, огромный мужик. Металлическая кровать с лязгом прогибалась под ним, и казалось, вот-вот сломается. У окна стоял, словно вкопанный, и ошеломленно всматривался вдаль, то снимая, то одевая очки, дяденька, похожий на безумного профессора.
На одной из коек в углу сгорбившись, сидел, извиваясь и покачиваясь, бедный, жалкий мальчик лет двенадцати, в засаленном свитерке, по пояс прикрытый простыней, худенький, бледный и странно симпатичный. В руках — мячик, изо рта — непрерывная слюна, взгляд — в никуда. Казалось, он вовсе не понимал, где он, кто он, зачем он.
Мальчик вызвал такое же чувство, какое вызвал белый голубь из моего детства, прилепленный неизвестным живодёром расплавленной смолой к железнодорожной рельсе. Мы с отцом ехали на отдых к морю, а я лежал на верхней полке и смотрел в окно. Стояла жаркая, безветренная погода. Поезд остановился на одном из многочисленных полустанков, и я увидел на соседнем пути белоснежную птицу, отчаянно пытавшуюся вырваться из вязкой смоляной западни. Голубь беспомощно ворочал своей маленькой красивой головкой и жалостно курлыкал, как бы умоляя: «Люди, за что вы меня так? Отпустите... Что я вам сделал? У меня дети дома…»
Я дернулся, подскочил с полки, но куда там. Помочь было нельзя, так как вагон наш остановился всего на минуту и уже тронулся с места, плавно набирая скорость. На перроне — ни души. И крикнуть было некому. Быть может только недобрые глаза того живодера наблюдали за происходившим из каких-нибудь кустов. Для прекрасного голубя первый поезд, следующий по тем рельсам, неминуемо окажется последним. Мы отъезжали, а я все глядел, высунув голову в окно, на отдалявшееся белое пульсирующее пятнышко. Долго проплакал я тогда из-за своей немощи, из-за жестокости людской, объятый новой, неведомой ранее, возвышенной горечью. Имя которой …
Я посмотрел на мальчика, чувствуя резко обозначившийся металлический привкус во рту, и уткнулся лицом в подушку. Мне стало до слёз жаль его, как того голубя. Мальчик, словно в невидимой смоле, страдал, прикованный к постели.
У входа в палату грустил сутулый санитар-надсмотрщик. Немного придя в себя, я спросил у него:
— Как попасть в уборную?
— Прямо по коридору, и налево до конца, — ответил он, дивясь слову «уборная».
Я медленно встал на ноги, внезапно ощутив приступ дурноты. Потемнело в глазах, мелкой дрожью по всему телу рассыпался нервный озноб.
Я брёл по коридору…
Меня окружали неадекватные люди. Абсолютно разные по возрасту, внешности и физическому состоянию. У каждого из них — своя история, своя жизнь со своими ошибками, бедами, обидами, воспоминаниями, переживаниями. У каждого из них — свое безумие. И не было между этими людьми почти ничего общего, кроме той пагубной страсти, которая с позором привела сюда и облачила в клоунские больничные пижамы. Она их теперь объединяла, даже как-то роднила по-своему. Здесь ничего никому не нужно было объяснять. Всё было понятно без слов. Заглядывать кому-то в душу не имело смысла. Души здесь итак наизнанку. Кругом шорканье, бред, дикость, безрассудность хаотичных зацикленных движений, зияющее горе оголенных, испачканных душ. Теперь и я среди этой братии. Алкаш несчастный…