Славомир Мрожек - Валтасар
После войны я не раз читал воспоминания, в которых подчеркивалось, что лето 1939 года было каким-то особенным. Может быть, мрачная действительность долгой оккупации наложилась на то время, породив потом запоздалый эффект ностальгической тоски и грусти. Во всяком случае, мои воспоминания — в том же духе. Дядюшка подарил мне мою первую мелкокалиберку с кучей патронов и финку и предоставил в мое распоряжение пруд с лодкой, разрешив делать что душе угодно, с единственным условием — не опаздывать на завтрак, обед и ужин.
С помощью знакомых взрослые организовали поездку в Сталёву Волю, недавно основанную, где быстрыми темпами развивалась военная промышленность.
Война! Любимая игра! Все, что касалось войны, вооружения, касалось и Польши — могучей и непобедимой. Я был в эйфории. Мой лозунг звучал в унисон с национальным: «Не отдадим ни пяди!» — гордый ответ Гитлеру, который потребовал, чтобы Польша выделила ему нейтральный коридор между Германией и Восточной Пруссией. Во дворе мы хором выкрикивали: «…А немцы, как свиньи, заперты в Берлине», — и были уверены, что разобьем немцев в пух и прах.
Это — мы, дети. Ментальность же взрослых хотя и страдала инфантильностью по отношению к Гитлеру, но не настолько, чтобы вообще сбрасывать его со счетов. С давних времен война на нашей земле была божьим наказанием. Взрослые тревожились за будущее и, в частности, за нас. Решили вернуться в Боженчин, чтобы «на всякий случай быть всем вместе, семьей». Сработала вековая мудрость; в данном случае в семью включались и внуки, и взрослые, и дед вместе с неродной бабкой. Однако никто не знал, какова будет судьба народов, стран и отдельных людей. Время, когда всем все стало ясно, было уже не за горами.
Итак, мы вернулись в Боженчин. Я — тоскуя по свободе, которую оставил в Камене, и испытывая нарастающее возбуждение от необычности ситуации. Первого сентября я услышал, как мамина невестка, пробегая через сад, кричала: «Юлек! Война!»
Война
Поначалу особых перемен мы не замечали. В небе, как и раньше, ни единого облачка, ночи проходили по-прежнему спокойно. Но было произнесено слово «война», и это принесло даже какое-то облегчение. Закончилась неясность, это слово, хотя и страшное, четко определило будущее.
Кто говорит «война», имеет в виду «армия», но таковой что-то не было видно — ни своей, ни вражеской. Вокруг — спокойно, в доме — тоже. На столе стоял приемник, и семья просиживала вокруг него часами. Уже не помню, ловил ли приемник заграницу. Скорее всего, нет. А жаль. Я бы тогда смог процитировать знаменитую речь Гитлера, которую транслировали прямо из Берлина. Зато полно было зашифрованных предостережений о немецких самолетах. Напрасно мы пытались поймать хоть какое-нибудь сообщение о том, что же происходит на самом деле.
Ближайшая радиостанция находилась в Кракове. Теперь уже известно, когда именно Краков попал в руки немцев, но тогда мы терялись в догадках и все больше беспокоились за его судьбу. Для нас война проходила только в эфире и время от времени прерывалась, когда мы прислушивались к самолетам. Навязчиво возникал вопрос: они или наши? Мы еще не знали, что польская авиация уже практически не существует, а немецкие самолеты летают вдоль шоссе и железнодорожных путей. Через несколько дней эта информация дошла до нас с ужасающей очевидностью.
Боженчин расположен в восьми километрах от железнодорожной станции Бядолины. Однажды в полдень мы услышали со стороны Бядолин гул невидимых самолетов и почти одновременно — отдаленные взрывы. Мы в деревне — все, кто мог, — смотрели в ту сторону. Через полчаса все стихло. Самые храбрые отправились на велосипедах в Бядолины.
Вернулись они потрясенные. Позже подобные зрелища уже не производили такого впечатления, но то был первый страшный сигнал войны. Немецкие истребители атаковали поезд с беженцами. Своими глазами наши соседи видели раненых и убитых, картина была ужасная.
Вскоре мы узнали, что все дороги в Польше забиты беженцами и немецкая авиация беспрепятственно их преследует. Дальнейшие сведения говорили о неописуемом хаосе, который творился вокруг. Вражеская тактика обходов и окружения усугубляла хаос. Семья собралась на совет — решать, что делать дальше.
Уже в Первую мировую войну беженцы стали нормальным явлением. Так уж в Польше повелось. «Сожженная земля» словно тешила душу военных стратегов. Моя семья была лишь одной из многих польских семей, согласно этой традиции поставленных перед выбором: бежать или оставаться. В самом начале Второй мировой войны мы еще не знали, что такое немецкая авиация. Впрочем, не знали об этом и польские вожди.
В пользу «бежать» говорил извечный страх перед чужими. Возникал также вопрос: куда бежать? Логичным казалось — «к ближайшей линии обороны». При этом предполагалось, что ближайшая линия обороны сохранится на месте и после победоносной — для нас — битвы движение пойдет в обратном направлении. Бесконечное бегство в расчеты как-то не входило.
Семья постановила, что бежать мы не будем. Решение подкреплялось аргументом: «В своем доме и стены помогают».
Подробностей не знаю, поскольку, как девятилетний мальчик, на совет приглашен не был.
Вскоре наша армия — самая что ни на есть наша — появилась из-за горизонта и осталась в Боженчине на ночь. Появилась словно из сказки. Еще не тронутая поражением, довольно бодрая, она рвалась в бой и возрождала в нас надежду. Позже я наблюдал отступление польской армии уже на исходе ее сил — разница была очевидна.
Весь сентябрь погода стояла прекрасная, поэтому прекрасным был и заход солнца, когда армия табором располагалась на ночь. Происходило это у кладбища, рядом с дорогой в Бельчу, соседнюю деревню. Вдоль дороги тянулся луг, за ним — сад, а в саду стоял наш дом. Подъезжали полевые кухни, готовилась еда. Офицеры разошлись по домам ужинать. Самый старший — в чине майора. Мы чувствовали, что Польша гибнет, но еще не знали об этом. Особое настроение временного расставания — но, упаси боже, не отчаяние.
Назавтра — снова голубое небо. Перед домом Рогожа стояла машина, готовая тронуться в путь. Рогож — директор школы, человек с высшим образованием. Им с женой в Боженчине принадлежал двухэтажный дом, по тем временам редкость, и майор провел ночь там.
Машина — новехонький, сияющий черным лаком кабриолет с кожаными сиденьями, по-видимому реквизированный армией, — много дней стояла, покрываясь пылью. Внутри на заднем сиденье я заметил обыкновенные помидоры и — неожиданно — гранаты. Впервые видел помидоры вперемешку с железом.
Вскоре немцы окружили расположенный к востоку от Боженчина Радлув. Боженчин долгое время оставался нетронутым. Радлув находился за сплошной линией лесов на горизонте. Мы видели только точки ракет, которые стремительно взмывали в небо, а потом величественно опускались. По мере того как сгущалась темнота, точки — красные, зеленые, оранжевые — становились все более яркими. До поздней ночи стояли мы на проселочной дороге, ведущей от Боженчина к скрытому за лесами Радлуву. Наконец наступила тишина. На горизонте осталась только темная полоса леса на фоне чуть более светлого неба. Мы вернулись в дом.
Через несколько дней до нас дошли слухи, что в Радлуве произошло сражение, точнее — бойня. Немцы окружили здание школы, в котором оборонялась горстка солдат и офицеров. Потом подожгли дом. Все поляки сгорели заживо.
У нас все еще был приемник, однако радиостанции в западных районах страны умолкали одна за другой. В конце концов, осталась только Варшава, но немцы приближались и к столице. Правительство покинуло город, немцы уже вошли в предместья. Президент[17] Варшавы Стажинский возглавил оборону столицы.
Помню тот день — один из дней бесконечного лета. Я вошел в комнату, где стоял приемник. В доме — тишина, взрослые и дети куда-то подевались. Я вошел и остановился на пороге.
На стуле, спиной ко мне, сидел дядя Юлиан, мамин брат, старше ее на несколько лет. Оба были очень красивые. Когда я подрос, мне хотелось быть похожим на дядю Юлиана. Он относился ко мне с пониманием — именно ему я обязан тем, что с детьми всегда общаюсь как со взрослыми. Но было в нем что-то, чего я тогда не мог постичь. Однако и не зная разгадки, очень его уважал.
Дядя Юлиан слушал сообщение из Варшавы — столица капитулировала. Он сидел, положив голову на руки, и плакал.
Я молча попятился и ушел в сад. Впервые увидел, как плачет взрослый мужчина. Кажется, больше ничего подобного я никогда не видел.
А потом становилось все хуже. Через Боженчин проходили уже не сплоченные отряды и даже не разрозненные группы польских солдат, а просто крайне изнуренные люди. Иногда с оружием, иногда — без, небритые и грязные, они шли куда глаза глядят — лишь бы идти. Бесцельно. Не могу забыть одного из них: он брел очень медленно, опираясь на винтовку. Шаг — винтовка — еще шаг. Он шел один, другие его обгоняли.