Галина Щербакова - Чистый четверг
Николай стоял на табуретке и шарил руками в посудном шкафчике. На столе стояла поллитровка.
– У нас есть нормальные граненые стаканы? – хрипло спросил он. Такой голос у него бывал после сильного подпития. Тогда он начинал говорить все тише и тише, а хрипотцы в голосе становилось все больше и больше, и не столько по количеству выпитого, сколько по голосу она определяла, когда его нужно уводить из гостей. Сейчас он был трезвый. Абсолютно.
…Татьяна оказалась дома случайно. Поехала в издательство за бумагой, ей сказали – приходите через часик-полтора, кладовщица зуб пломбирует. Возвращаться в редакцию не было смысла, а дом недалеко. Отпустила шофера, а сама пришла домой, стала придумывать себе дело на неожиданное время и услышала в скважине ключ. Думала, сын пришел, а на пороге стоял Николай.
– Чего так? – спросила она. – Захворал, что ли?
Но уже видела – не захворал. Муж вел себя странно. Первым делом открыл антресоли. Потянулся рукой и спихнул вниз короткие подрезанные чесанки. Этими чесанками она лечила детей от гриппа, когда они были маленькими. Если кто заболевал, ходить полагалось непременно в них. Чесанки пахли нафталином, горчицей, ими давно не пользовались, с тех самых пор, как пропало у детей удовольствие ездить в мягких теплых валенках по паркетному полу. Пропало удовольствие – перестали надевать, даже стали возмущаться, если она предлагала: «Походи денек в чесанках!»
Николай взял чесанки и пошел раздеваться. Через десять минут он вышел в чесанках и в длинных сатиновых трусах, до самых колен. Татьяна задала тогда самый идиотский из всех возможных вопросов:
– Ты что, собираешься в кино сниматься?
Чем же другим можно было объяснить наличие вот этих трусов, которых утром на нем еще не было? Все морально устаревшие трусы были аккуратненько скатаны в тугие комочки и лежали в шифоньере у задней стенки. Не выброшены они были только потому, что Татьяна сохранила деревенскую привычку ничего не выбрасывать вообще. Мать ее хранила все. Правда, у нее для этого были и сарай, и чердак, и пара сундуков, и летняя кухня, в городе ничего этого не было, но Татьяна достигла совершенства в способности набивать старьем полиэтиленовые пакеты, чемоданы, коробки и находила им место. Поэтому и трусы оставались на полке, в самой глубине, и вот, оказывается, дождались своего часа. Понадобилось среди дня переодеться.
– Тяпнешь со мной? – хрипло предложил Николай.
– Я ж на работе! – возмутилась Татьяна. – За бумагой приехала… Ты чего это вырядился?
Николай засмеялся, зубами сорвал пробку и налил водку в алюминиевую кружку, которая служила Татьяне меркой. Он пил, не сводя глаз с жены, и было в его глазах что-то вызывающее, откровенное, нагловатое…
Так он на нее смотрел двадцать семь лет назад, когда нашел на выпускном вечере в школьном садике, где она забивала в босоножке выперший гвоздь. Широкие разлапистые босоножки, купленные взамен «шпилек», шили на их местной обувной фабричке люди немудрящие. Директором фабрики был безрукий Кузьма Минин. Знатная фамилия определила судьбу бестолкового и глуповатого крестьянина – он всегда пребывал на каких-то мелких руководящих работах. А когда вдруг ни с того ни с сего открыли фабричку и стали ладить на ней обувку местного значения, Кузьма вовремя попался кому-то на глаза, вовремя вставил какое-то нужное слово и был назначен ее директором.
Татьяна вбивала в каблук гвоздь, которым в другое время толковые люди латали бы крышу, теперь же гвоздь, руководимый Кузьмой, держал каблук.
Прибивая гвоздь, Татьяна присела на корточки, задрав сзади на спину шифоновый подол, поза была не самая выигрышная для тяжеловатой девушки, поэтому она вскочила как ошпаренная, увидев этот взгляд – вызывающий, откровенный и нагловатый. Николай Зинченко курил за кустами жухлой сирени и все видел сразу – гвоздь, каблук, кусок кирпича в руках и открытый для удобства сидения на корточках голубой шелковый зад. Он шагнул к Татьяне, выплюнув далеко в сторону папиросу, и взял в руку босоножку.
– Ну и мастера, – сказал он хрипло, – ну и рационализаторы…
А мимо, аккуратно заправив за пояс рукав бостонового костюма, шел Кузьма. Его сын кончал школу вместе с Татьяной. Леня Минин, по прозвищу Менингит. Кличка пришла к нему от фамилии, Леня был здоров как бык и никогда ничем не болел. Но великая тайна слова произнесенного! Леня, получив в пятом классе кличку, с каждым годом учился все хуже и хуже и вроде как бы слабел головой; и уже новые учителя, а они менялись у них в школе часто, сочувственно спрашивали: «А когда Минин перенес менингит?» Иногда по глупости спрашивали самого Леньку. На что тот в ответ замирал и будто мучительно вспоминал свое тяжелое заболевание. Добрые мудрые педагоги хлопали его по широченному невминаемому плечу и подбадривали: «Ничего, Леонид, перерастешь».
Так вот сейчас отец Менингита шел им прямо навстречу, а Николай сжал в руках каблук босоножки.
– Это, Минин, что? – спросил он.
– Отпал, – добродушно ответил Минин. – Так с чего ему держаться? Это ж надо на клею…
– Так ты даже знаешь, на чем это надо? – засмеялся Николай.
– Некоторые делаем правильно, – спокойно сказал Минин. – Приходи завтра, – это уже он бросил Татьяне, – обменяю.
Николай кирпичом кое-как приладил каблук, Татьяна неуверенно на него встала, он поддерживал ее за руку. Так они и вернулись в зал, где было оглушительно душно, пахло потом, одеколоном «Шипр», модными духами «Белая сирень», портвейном «три семерки» и умирающими от густоты такого воздуха цветами.
Побледнел стоящий у стены Валька Кравчук, дернул галстук-регат, сделанный из каких-то мягких проволочек. Это была единственная новая его собственная вещь. Все остальное на нем было чужое. Рубашку дал поносить двоюродный брат, брюки – дядька, а пиджак, траченный молью, мать сберегла отцовский. Правда, такая чересполосица в одежде была тогда даже принята, и он не выглядел хуже других. Только вот нафталином от него разило так, что даже комары вокруг него не летали.
Татьяна в другой раз бы, конечно, отметила, как он дернулся, бедный поклонник. Но сейчас ее заворожила чужая рука на собственном сгибе локтя, рука эта как-то неприятно ее беспокоила. Она, еще когда Николай прилаживал каблук, обратила внимание на маленькие, глубоко вдавленные ногти, которые мощно обтекала спелая красноватая мякоть. Это было противно, но противные пальцы старались для нее, и было стыдно их ненавидеть. И она подавила в себе отвращение, тем более выше кисти у Николая все было в порядке – сильные загорелые мужские мышцы, ловкие, сноровистые. А потом она ощутила прикосновение его пальцев с твердыми плоскими подушечками и сказала себе строго: «Нельзя к человеку относиться плохо из-за мелкого физического недостатка. Вот у меня, например, тоже на пальце кривоватый ороговевший ноготь. Так что?»
На следующий день Николай постучал к ним в калитку, когда она едва проснулась после выпускного вечера.
– Бери босоножки, – сказал он ей, – пошли менять.
По дороге он объяснил, что он тоже в этом году получил аттестат в заочной десятилетке. В райкоме комсомола потребовали документы, его хотят сделать заведующим отделом. Правда, лопухи райкомовцы не знают, что с аттестатом его тут же заберут в обком комсомола. Там уже с ним говорили на эту тему. Помнит она Виктора Ивановича Гуляева?
Кто не помнит Виктора Ивановича? Он у них работал в школе, когда она пришла туда в первый класс. Молодой историк, распластав на груди блестящий немецкий аккордеон, играл им, новобранцам, известную из кинофильма мелодию, а учительница тонким неверным голосом побуждала их:
– Ну, ребятки, ну, все вместе…Мы с железным конемВсе поля обойдем,Уберем, и посеем, и вспашем…
Таня слова знала. В ее детстве каждое застолье начиналось этой песней.
– Он теперь в обкоме комсомола, – рассказывал ей Николай про бывшего историка. – В орготделе… Меня зовет… Квартиру обещает… Они дом строят на паях с заводом. Семиэтажный…
У Татьяны почему-то сжалось сердце. Как будто она что-то узнала такое, от чего вся жизнь ее будет зависеть, и теперь ей ни туда ни сюда. Глупый какой-то секундный страх, и она, чтоб прогнать его, сказала:
– А я поеду в Ленинград поступать… На географический…
– Там климат неважный, – ответил ей Николай. – Я служил под Ленинградом. Все время проклятая сырость… Я намерзся…
Сказал он это как-то так, что ей стало его жалко. И она, запутавшись в своих ощущениях, ляпнула ни с того ни с сего:
– А скорее всего я не поступлю… Там, наверно, конкурс!
– Зачем же едешь, если не уверена?
Она ведь была уверена, была! Она ведь хорошо училась и географию любила, у них дома была хорошая географическая библиотека. Отец просто помешан был на всяких там пигмеях, островитянах. У него в кабинете во все времена наряду с другими висел портрет Миклухо-Маклая, и отец именно с ним любил разговаривать: «Ну, Миклуха, что мы будем делать с коровами?.. Ясно, понял… Я сам такого мнения…»